Сочинение без шаблона - Коротовских Алиса 3 стр.


С самой их встречи в пятом классе Мила показалась «вэшкам» какой-то очень «своей». Это произошло в одночасье, необъяснимо, но правильно. Наверное, все дело в том, что она не развернула перед тридцатью маленькими людьми никакого уже привычного им лицедейства: не надела хлипкую картонную маску строгости и солидности, которая бы ей совсем не пошла, и даже не по пыталась нарочно и оттого неискренне держаться с ними наравне. Она не скрывала перед ними ни волнения от первого рабочего дня, ни интереса, с каким глядела на их новые и такие разные лица, ни чуть-чуть робкой, но честной улыбки. Мила не хотела «быть» или «казаться» кем-либо другим, кроме себя. И за это ее полюбили.

Она, как «то ли виденье», была легка, открыта, понимающа, звеняща можно было подобрать для нее еще много разных прилагательных, которые Маша не умела правильно склонять. Но такой Мила оставалась только до середины седьмого класса. А потом с ней что-то случилось какой-то необъясненный сюжетный поворот, какое-то непонятное «что хотел сказать автор», закрылась какая-то «дверца»  и она едва уловимо, но явствен но изменилась: выцвела и потускнела, как старая бумага, на которой теперь с трудом читались прежде яркие строчки. Но этого как будто никто не заметил в круговерти звонков, перемен и классных часов, и Маша даже не знала, нужно ли это замечать ей самой.

Может, показалось?

Но нет. Вот и теперь Мила, в такую жару почему-то в блузке с длинным рукавом, глухо застегнутой до верхних пуговиц, стояла над групп кой восьмиклассников, уже почти сравнявшихся с нею по росту, и дружное «здрасьте!», на которое раньше она ответила бы играющей на солнце улыбкой, теперь кануло и затерялось в молчании.

 Маша,  кивнула она отстраненно и окинула взглядом толпу, считая по головам:  Маша Лазоренко, Холмогоров, Шварц А Иволгин? Где Иволгин? Ребят, Юра где?

Ребята посмотрели друг на друга, огляделись по сторонам от крыльца до стадиона.

 Ну, кто знает?

Ребята не знали.

 Где-то нет,  озвучил Шварц.

 Он тебе ничего не писал?  спросила Маша.

 Что не придет? Нет. Он со вчера не в Сети.

 Проспал?

 К одиннадцати-то?

 А что? Это ж Юрка. Может, вообще прогуливает.

 Прям с первого числа? Не-е,  протянул Холмогоров,  он пока не совсем пропащий.

 Опаздывает, наверное,  пожал плечами Лёшка.

 Да к тортику-то точно прибежит!  Сева в предвкушении потер ладони.  Будет же тортик после классного часа, Мил Сергеевна?

Но Мила не успела ответить привычно грянуло из надсадно хрипящих колонок что-то торжественное, привычно выступили на крыльцо директриса и завуч Нина Валерьевна, привычно резанул по ушам дребезг неловко задетого микрофона. Линейка началась.

Маша слушала поздравительно-унылые речи вполуха и думала злорадные мысли. Теперь, когда Юрка так предательски, без предупреждения, бросил своих верных товарищей вариться под зноем у школьных дверей, пока сам прохлаждается неизвестно где, девочка уже не чувствовала себя виноватой во всем случившемся на качелях.

Мало ли что она там сказала! Да и не обижался Юрка на нее никогда. Не умел.

Наверное.

Противное, въедливое чувство вины все равно грызло ее с того самого дня, шептало что-то тихим вкрадчивым голоском, и особенно остро его зубы впивались в душу сегодня, в ожидании встречи.

Но теперь, подумала Маша, все будет по-другому. Юрка придет на классный час тоже виноватый, перед друзьями и перед Милой, еще более виноватый, чем она сама. Минус на минус даст плюс и все забудется. И даже извиняться не придется. Потому что все это было почти в прошлой жизни в августе. Все, что в августе, уже не считается.

И ссоры не считаются. И обиды

И Антон.

Ой, нет. Нет, нет и нет!

Об этом Маша вспоминать категорически не хотела.

Нет, извиняться она, конечно, не будет. Но, может быть, отпилит Юрке половину своего тортика. Родительский комитет наверняка опять заказал какое-нибудь кондитерское недоразумение с горой крема и кислотно-яркими красителями, больше похожее на взрыв на химзаводе, чем на десерт. А Юрка ничего, он и такое любит.

Может, она отдаст ему даже всю свою порцию целиком. Не жалко.

И не обидно будет. Никому.

Отстояли в духоте линейку, выслушали ежегодно одинаковые, скачанные из Интернета поздравительно-напутственные речи про «волнительный день», «гранит науки», «успехи», «открытия» и «в добрый путь».

А Юры так и не было.

В классе Мила выдала каждому целую кипу бесполезных листочков с расписанием, именами преподавателей и напоминанием сдать документы для олимпиад. Это все предстояло вклеить или впихнуть в дневник она любила, чтобы красиво и упорядоченно.

А Юры так и не было.

Маша посидела одна за пустой и чистой с прошлого года партой, потыкала пластиковой вилочкой свой разноцветный торт, послушала шутливую перепалку Севы и Лёшки на соседнем ряду. Подумала и завернула кондитерский ужас в салфеточку.

А Юры так и не было.

Чтобы не сойти с ума от духоты, окна открыли нараспашку; в кабинет, путаясь в раздувающихся занавесках, летели уличный гомон, жаркая вчерашне-августовская пыль и свежий ветер. Маша, подперев щеку ладонью и глядя на эти занавески, думала о том, как хорошо было бы тоже остаться там, во вчера, в августе. И чтобы не было никакого сентября, никаких скрипучих стульев и никакой Валерьевны, которая, завидев их в коридоре, в шутку погрозила Севе пальцем и так умильно, как будто это не она в прошлом году отчитывала его перед всем классом за «худшую на ее памяти» контрольную работу, протянула:

 Какие же вы все большие стали!

Маша, посмотрев по сторонам, поняла: и правда стали. И от этого почему-то сделалось жутко тоскливо.

А потом случилось то, для чего не было заготовлено директорской речи. То, для чего у Маши не было образца, по которому надо писать, говорить и дышать.

Коридорную тишину искрошил нервный, спешащий перестук каблуков, и в дверь класса заглянула завитая прическа Валерьевна. Маша не успела разглядеть выражения ее лица, но жест, каким завуч подозвала Милу, был рваным и тревожносмазанным. Мила вышла, Мила прикрыла дверь, Мила долго о чем-то с ней говорила в коридоре Крики и смех звенели в духоте кабинета. Торт уже все доели. Только Машин кусок лежал в салфетке.

 Ребята

От звука ее голоса все неосознанно притихли. Странный он был, этот голос. Тихий-тихий, испуганный, своей хрупкостью он ввинтился в общий веселый гомон, задушил его и заполнил собою все пространство класса от зеленой доски до распахнутых окон. Мила, тоже тихая и хрупкая, неверным шагом прошла мимо первых парт и остановилась у своего стола. Она беспомощно вцепилась в тугой ворот блузки, словно ей нечем было дышать, заскребла по пуговицам, и Маша, как в фокусе камеры, в кадре крупным планом, смотрела на ее дрожащие пальцы.

А Мила, хватаясь за воротник и за свой надтреснутый, страшный и гулкий голос, сказала:

 Ваш одноклассник Юра Иволгин вчера погиб.


И мир вокруг Маши превратился в аквариум.

Аквариум в супермаркете, с мутной замершей водой и неподвижными рыбами. Здесь угасали звуки, скрадывались движения, тонуло позабытое за ненужностью время. Сквозь воду в ушах, воду в глазах, воду в горле, сквозь плотную гудящую тишину девочка глядела на класс. Так, наверное, и глядели рыбы на далекий мир за стеклом: на проплывающих мимо человеческих существ со странными плавниками, на возникающие и теряющиеся лица, на блики света по кромке воды.

Чужие плавники, лица и блики. Чужие и неправильные.

Или это сами они, рыбы, были неправильными и чужими?

И ничего не понятно было безмолвным равнодушным рыбам в этой «наружности» за пределами аквариума. И в самом аквариуме тоже было одно большое, пугающее и вязкое «ничего». «Ничего» и «никак». «Ничего» заливало собой его весь, до самого верха, обволакивая и глотая рыбьи тела. «Ничего» обдавало холодом, глушило дыхание, давило на виски непроницаемой громадой воды.

Секундная стрелка остановилась. Маша боялась пошевелиться и только глядела, глядела и глядела, как аквариумная рыба, на чужую и непонятную жизнь (или нежизнь?) за завесой воды.



Сначала лица у всех в классе были одинаковые никакие. Бесконечен миг, когда еще никто ничего не успел осознать, а все сказанное и несказанное повисает звоном в наэлектризованном, как перед грозой, воздухе. Но вот слова Милы долетели сквозь толщу воды, вгрызлись в слух, и лица изменились. На первой парте потекла вниз, сползая, вечная улыбка Леночки. На последней Володя Буйнов, акробатически крутивший ручку в пальцах, вдруг выронил ее, и она стала падать, падать, падать в распахнутую бездну молчания.

У Лёшки кровь отхлынула от щек, расширились, стекленея, и без того широко распахнутые глаза, дрогнули губы. Он был готов бежать на край света или за внутреннюю «дверцу»,  чтобы не видеть и не слышать этой секунды.

Сева сжал до скрипа зубы и до побелевших костяшек кулаки, отчаянно и твердо, как перед дракой. Он был готов биться с каждым, кто осмелился бы говорить или молчать.

И только у Маши лицо осталось прежним никаким. Она глядела на других и чувствовала это «никакое» каждой мышцей, каждой клеточкой кожи. Глядела, чувствовала, слушала жуткую давящую подводную тишину, а в голове слепо и дико била рыбьим хвостом одна зацикленная мысль: «Мила сказала вчера».

Вчера. Вчера, в августе.

И никакого сентября не будет.

Зазвенел в ушах далекий гул и тишина раскололась, посыпалась, как разбитый аквариум, и шепот, возгласы, вскрики хлынули тяжелой водой.

Гул это летел самолет. По расписанию, в двенадцать часов. Как всегда, как раньше.

Но ничего уже больше не было как раньше.

Пункт второй: Основная мысль. С осны дышат небом


 Маш, давай поговорим?

 О чем?

 А ты не знаешь, о чем?

Мама села на краешек Машиной кровати, но чуть в сторонке, и замерла, будто боялась неловким жестом или словом ранить нечто трепещущее, ей одной видимое.

Смотреть на такую маму растерянную, как девочка, покладистую, осторожно подбирающую слова было непривычно и странно. Маше стало не по себе.

 Я не хочу,  ответила она.

Постаралась, чтобы голос прозвучал обыкновенно, нормально, и сама не знала, получилось или нет. Да и какая разница? Мама в любом случае подожмет губы и тихо, украдкой вздохнет. Как будто думает, что Маша не услышит.

Какой он вообще, этот «нормальный» голос?

Чтобы убедить маму и саму себя, Маша вскочила, метнулась за стол, с самым естественным видом разворошила стопку учебников и, ссутулившись, спрятала глаза за обложкой «литературы».

 Не хочу,  повторила она,  давай потом, а? Целую кучу всего задали! А на алгебре завтра контрольная по повторению. Вот влепит мне Валерьевна «два»  сама же будешь ворчать.

 Маш

 Да все нормально!

Маша притворилась, что читает, но сквозь пляшущие перед глазами строчки все равно кожей чувствовала неотрывный мамин взгляд. В этом взгляде сливалось и путалось столько несказанных, важных и ненужных, простых и сложных, вкрадчивых и болезненно-сочувствующих слов, что мама, кажется, сама не знала, как их говорить.

Девочка упорно вчитывалась в текст учебника, который схватила и раскрыла на случайной странице (спасибо хоть не вверх ногами!): «двоемирие: мир обыденный и мир воображаемый противопоставлены в произведениях эпохи романтизма. Мечта преобладает над действительностью, а художник стремится выйти из непосредственной реальности в реальность желаемого или запредельного»

«Желаемого или запредельного»,  мысленно повторила она.

И все равно ни слова не поняла.

Сказала, не отрываясь от книги, еще раз, чтобы наверняка:

 Все нормально. Честно. Можно потом?

Тогда мама поднялась, вышла из комнаты, аккуратно и неслышно прикрыла дверь и вечное избитое «нормально» звенело эхом и тонуло в линолеуме с каждым ее уходящим шагом.

«Нормально Нормально»  стучало в Машиной голове. Даже громче, чем «желаемого и запредельного».

Как это вообще «нормально»?..

Маше запомнились сосны. Они пахли свободой и высотой, пахли каким-то недостижимым и щемящим «не здесь». Огромные, размашисто-высокие сосны уходили далеко-далеко вверх, навстречу распахнутому простору неба кажется, только они одни и могли до него дотянуться. Они шумели, качаясь на ветру,  и там, в их раскидистых кронах, была жизнь. Непонятная отсюда, снизу, но такая похожая на настоящую. Сосны говорили, шептались, молчали, плакали и смеялись вместе с ветром и облаками. Они дышали: шорох ветвей вдох, треск коры выдох.

Сосны дышали небом.

Маша глядела вверх, запрокинув голову, и стволы деревьев поднимались по сторонам, ветвями рисуя над ней витиеватый узор зелено-голубой недостижимости. Она глядела вверх, потому что вниз глядеть не могла как тогда, в августе, в Питере, когда все вместе поднимались на колоннаду Исаакиевского. Стоит только на секундочку посмотреть под ноги и уже не сможешь сдвинуться с места, и вцепишься в шаткие перила, и в груди расползется противный липкий страх, и сопровождающий Виталик, плетущийся позади, лениво поторопит всех

И Антон, обернувшись, усмехнется невзначай: «Струсила, да?»

И теперь Маша тоже не опускала взгляд. Потому что вверху пахло соснами, а внизу тяжело и терпко сырой разрытой землей, душным пластиком искусственных цветов и дождем. Пахло болезненной, зябкой тоской.

Она посмотрела по сторонам только один раз и сразу же пожалела, что посмотрела. Потому что в траурно-молчаливой толпе, среди прибитых непролитым дождем людей она налетела взглядом на лицо Юриной мамы.

Маша никогда раньше не видела таких лиц. Прозрачных, высохших, как бумага. Эту тонкую бумажную маску, заменявшую кожу, казалось, мог сорвать любой порыв ветра, любое слово или вздох, но она держалась неподвижная, неживая. Только глаза на этом лице были настоящими но, пустые, потухшие, они глядели сквозь прорези маски в такое далекое и тревожно-жуткое «никуда», что Маша испугалась, отвернулась.

Ее собственная мама стояла у нее за плечом, такая же правильно-тихая, как и все. Она наверняка заметила, как девочка вздрогнула, отводя взгляд, и потому Маше казалось, что мама сейчас шагнет к ней, прикоснется, погладит, как в детстве, по голове

Нет, нет, нет. Только не это.

Только она так сделает и Маша тогда

Что? Что «тогда»?

Заревет? Нет в глазах и в горле было пусто и сухо, с самого начала и до сих пор.

Закричит? Нет ни слова, ни звука не рвалось изнутри.

У Маши в голове с самого первого сентября поселилось глухое и страшное «ничего». Ей казалось, что оно звучало в ее голосе, читалось на ее лице и в движениях, обволакивало мысли и ощущения. Из «ничего» не рождалось слез, слов, вдохов и гитарных аккордов. Из него рождалось только непонимание, куда девать свои руки, ноги и глаза, а еще жгучее желание убежать. Убежать от взглядов, на которые Маша не умела отвечать, и от мыслей, которые не умела думать.

Тишина давила на плечи. Девочка не знала, зачем она здесь нужна, зачем она в эту минуту нужна вообще, и делала вид, что ее тут нет.

А в соседней соседней от Юры низкой оградке, прямо возле основания старого, покосившегося памятника, росла сосна. Она поднималась вверх, тянулась к небу, и там, где когда-то были глаза, чувства, мечты, улыбки и слезы, теперь были ствол, кора, ветви, хвоя и ветер.

Там, где раньше кто-то дышал, теперь дышала сосна.

И Маша молча глядела вверх. Рядом стояли Лёшка и Сева такие знакомые, но почему-то далекие, нездешние.

Интересно, если рассказать им про сосны, они поймут?

Наверное, нет.

Должна же она хоть что-нибудь чувствовать?..

Но «ничего» разливалось внутри, как бездонное море, как целый Ледовитый океан, холодно и мерно накатывая волнами на ребра. Маша не знала, что делать, как вести себя, чтобы казаться, как все, чтобы смотреть, чувствовать, думать и дышать, как все. И никто ей не подсказывал.

Назад Дальше