Вдруг, читая Петрарку, понял: чего я добиваюсь и жизнь, и радость, и состоявшаяся родина все во мне. Ведь, бывая там наездами, а особенно в Москве я еще больше заболеваю: беспокойством за них, страхом, каким-то общим страхом, как будут жить эти люди о чем ни в коем случае нельзя говорить, потому что это будет выглядеть душеспасительным трепом эмигранта.
А иногда хочется там остаться ведь столько всего неизменного! И можно, как в детстве, ну, пускай не в Питере, пускай не за Петропавловкой два шага, ну пусть хоть на Остоженку ходить к маме на работу.
Лишь бы не мучили разговорами, кто я, кем стал, состоялся ли. Впрочем, не мучают. Мамин заслон, и потом столько всего мама рассказывает про мою здешнюю культурную деятельность: хотя все остальное я выслушиваю дома, и мне тогда кажется, что основанная нами школа Искусств, мои литературные пятницы все это клуб в маленьком уездном городишке. А где-то высится столица мира, посредине которой громоздится университет с зубчатым верхом и там, на большой мраморной кафедре водружен мой мрачный двойник, выпивший столько моей тоски.
А здесь у меня есть все: есть Петрарка, есть в саду встрепенувшаяся сирень. Иногда мне кажется, что деревья, растущие в саду, в одно прекрасное утро заговорят со мной.
Мне ничего не нужно кроме России.
Иногда мне кажется, что я на шажок, на пол-шажочка приближаюсь к той жизни, которая была в Михайловском и Тригорском, потом думаю: а видел ли Фет в окно своего дома телеграфные провода, и росли ли у него в саду ивы, молодые, мягким столбом или уже разросшиеся?
-
Хорошо, что я встал сегодня так рано. Пора будить сына.
Надо же, как он на меня похож! Надеты босоножки неправильно, левая на правую ногу, правая на левую. Это значит, что он похож на меня. От этой наследственной неуклюжести мне вдруг стало хорошо. Потому что за ней кроется доброта.
Мне приснился вот какой сон: стоит в тесной комнате человек, очень аккуратно одетый. Комната это то, что здесь называют chambre d'amis. Я понимаю, что этот человек Равель. Он говорит мне: Они меня били! Кто? Да это невозможно. Я плохо знаю биографию Равеля, но я прекрасно понимаю, я уверен, что его никто не мог бить. И тогда я понял: он имеет в виду рояль. Бьют рояль, когда играют его произведения.
Приснится же разное, несуразное и пронзительное.
Есть композиторы, которым дана сила земли. Они нужны и особенно в ту минуту, когда у людей слабеет чувство этой силы. Они окатывают огнем и ливнем звуков, эти звуки честны, как честна земля, не кривящая душой. Мы слышим какой-то водопад здоровой тоски и плача по нам, по своим сыновьям. Земля щедра и сильна, и, когда она плачет в этой музыке, она одаривает сполна нас такою же здоровой силой. В музыке этих гениев она предстает просветленной, беспокоящейся, она наша мать, которая нашу жизнь несет на своих плечах, на своей груди. Неожиданное веселье или покой охватывает, когда слушаешь такую музыку даже если она бурная или заунывная. Но это веселье и покой тела, оно не мыслит, оно живет, мокнет, просыхает и дышит. Все есть в этой земле. В ней нет только неба. Таков Прокофьев, однообразно-откровенный Пьяццола и Перселл, который в конце жизни пытался выдернуть стопы свои из земли и уйти к небу.
2.
Мою фамилию и даже в школе все время перевирали. То Горченин, то Гортенин. Почти гортензия так же броско. То Горенин. Горшенин, наверное, сказать сложно. Фамилия кажется придуманной, и средний русский ум не понимает, что с ней делать.
Как еще влияют на жизнь мою книги? Или они предостерегают от чего-то Прочитал "Уездное". И тут же через неделю, после обещаний двух рабочих, явился этот самый Барыба, как оттуда. Подан он был как крайне аккуратный человек. Был тяжеловесно, но фальшиво добродушен, попросту фамильярен, не дурак выпить и поболтать. Зачем я пускался с ним в разговоры? Со второго дня он стал требовать себе особую ставку. Через две недели избавились от него: я не умею это делать, это моя жена умница, позвонила и сказала, что работы хватит на одного человека.
Я видел, какими глазами он смотрит на меня. Я видел в этих глазах, раскормленных и волчьих, что у него одна задача: меня сожрать. Не сегодня, так после. Но он любопытный: хочет выведать, кто я. Это сложней. Я видел, как он высматривает: чем живу. Стишки пишешь? Я сдуру как будто желая откупиться, по-детски вернее, не откупиться, а искупить свою неприязнь: а вдруг он заметил? дал ему диск последний. Посоветовался с соседями. Пришел на следующий день: Так они сказали, мать профессионал. Он из бывших разведчиков, а я думаю, рангом пониже. Да нет, обыкновенный, раскормленный парнюга, бывший в Афганистане и как-то скользнувший сквозь эту мясорубку, из-за природной смекалки. Ни во что он не верит, кроме себя, а в себя-то уж верит каждый день: вот он я! Барыба. И заглядывает в душу лениво-цепким взглядом. На его глаз я должен быть лодырь.
Я бы хотел разделить свою судьбу с судьбой моего народа. Но если там есть такие люди, то как я разделю с ними свою судьбу? У нас разные привычки, мы по-разному чувствуем этот мир. Им слово не важно, а я верю на слово. Я Слову верю. Я каждой строчкой говорю о том, что мне нет дела до Афганистана и любого правительства, а он уже отдал за это и лучшие свои убеждения, и молодой задор, который ведь был же! внешне он бык, вроде бы любит жизнь, а, на самом деле, искалеченный человек.
И та махина, под которую он попал или сам сунулся из мальчишеского тщеславия, оставила на нем следы колес, а стряхнуть их с себя он уже не может. Все это уже не нужно, и все же он гордится этими вмятинами, потому что не трус или потому что в них вбита и вмята внутрь душа Но у меня нет права его лечить. Чем? Стихами, разговорами? Разговорами я раньше умел. И я попробовал разговорами, и нахлынуло такое: я стал как бы свой, но я белоручка, барчук, потом с меня можно тянуть деньги, я ничего не скажу, я интеллигент, в душе-то он надо мной смеется, хотя за что-то втайне уважает, но за что? А вот за то, что образованный, что артист этопрофессионал, мать и что у меня дом и парень вроде неплохой. Но я все равно до чего-то не дотягиваю: в армии не служил, тем и хлипок. Я попал в какую-то трясину.
Ну что, забыл друга не позвонил, мать не спросил, как дела
А на самом деле, я должен был еще ему денег отдать. Внешне перешли на язык дружбы, а там дальше выведывание обо мне, чтоб понять, кто я, и еще необходимость зацепиться за меня может, я стану каким-нибудь важным человеком, но самое главное, дух у него слабый: ему бы откуда-нибудь тянуть силы, чтобы понять эту жизнь. А только к его дружбе, предложенной внатяжку да и откуда она и зачем она нужна? примешиваться будет этот запашок, шепоток: там разузнать, здесь вынюхать, уже и в бумаги мои, наверное, залезал. Он иначе не может. Это форма наслаждения. И даже форма общения.
Когда возвращаешься домой три березы, обвитые до половины снизу плющом в саду, вот всегда смотришь на эти березы. Этот мохнатый плющ да это же ноги битюга.
Теплый пар сейчас стоит над полями. Вбежать в сени, схватить ковшик с крышки, размашисто прогремев, а потом пить, катя горлом крупную студеную воду.
Но зато целый, живой день!
Спальня, напоенная запахом воска, меда, липового листа и позапрошлогоднего лета, когда нам было хорошо!
-
Я уже уходил, сын вышел в коридор и помахал: Пока, папа.
Как он вырос!
Ты придешь?
Да, конечно.
Когда?
"Картавит. Настоящее петербуржское произношение"
I
ДЕТСКАЯ
О чем вы?
О моей иррациональной очарованной величине. О России.
А пуще всего знал, что подле ты, которая действительно моя половина и с которою разлучаться, как вижу теперь, действительно невозможно, и чем дальше, тем невозможнее.
Ф.М. Достоевский. Из письма к А.Г. Достоевской
Что толку в книжке, подумала Алиса, если в ней нет
ни картинок, ни разговоров?
Льюис Кэрролл. Алиса в стране чудес
Я всегда, когда что-то объясняют, вижу это реально, по-настоящему. Часы идут. Или кто-то говорит: «Я упал в его глазах», и я сразу вижу, как человек раз и падает у кого-то в глазах.
Лена
Леночка
Прости, я должен раскаяться в той традиции, которую сам же немножко с твоею помощью завел.
В моих предыдущих рассказах ты была или смиренным читателем или кропотливой, витающей в нужные минуты надо мною тенью, как в нужные минуты появлялась ты для нас из кухни всегда в нужные минуты.
Поэтому они а позволь я так буду называть моих читателей, ибо они мне совсем незнакомы ничего не знают ни о твоих безе
Тебе приходилось быть с головой в главном, рядом с главным, быть на каких-то сестринских правах рядом с сутью и как тебе важно было меня в детстве накормить, едва пришедшего со школы так же пылко неравнодушна была ты и к течению рассказа и лучшие роли все же доставались маме в нужную минуту красивая тень ложилась на ее будто уставшие, совсем неустанные черты и я шептал уже детскими губами: мама, мама а ты, ты опять оказывалась Марфой, пекущейся обо мне и что-то пекущей и варящей. О Земном, о земном
Бормотание
Как это ни странно, но во всем виновата погода. И в этом тихом и таком сладостном нашем сидении дома тоже виновата погода, когда любая игра кажется заранее выручающим от пасмурности волшебством и невольно соглашаешься, и пасмурность становится желанным гостем при условии, что она останется там, за окном. Так уж устроен наш милосердный страх природы.
Но для того, чтобы хоть что-то понимать, нужно разбираться в вине и в сортах ветчины. А иначе как без этого?
Тут же, на манер Диккенса, появляется вереница человеческих лиц, и придется их составить в одно воспоминание, объемное и прозрачное. Вот оно, на уровне входной двери.
Смесь барина когда уверен, что можно рассесться и капризного ребенка. Тяжеловесен, самоуверен. Саша Тихонов и князь Ириней. Обида из-за того, что никто ему не налил супа. Неизлечимая уверенность в том, что он должен нравиться женщинам и мгновенно-ленивая привычка оправдать ситуацию, если его не замечают так, как бы ему того хотелось.
А откуда ты знаешь, что я благородный?
Цыганская цветастая грубость, размашистые жесты будто настегивает тройку будто актер, не доигравший Митю Карамазова.
А вот образовалась с дальней стороны стола тяжеловесно-молодящаяся дамища, с крутыми и вялыми бедрами.
А у нас ирисы на даче держались дольше всего.
Не позволяет себе носить бархат без причины. Заливается рассказами про цветы, про участок, про такие закаты так, будто читает любимые стихи. Без этого не может. Это как часть ее жизненной истории, поэтому всегда немножко исповедь, и через нее передаются особенные цветастые интонации и ее жадная склонность к томности. И поэтому всегда почти неуместны ее разговоры о даче. Она это чувствует, а иначе не может. И все же приятно. А вот уж как летом она расцветает! Ведь можно сколько угодно говорить о даче И тогда-то станет ясно, что все остальные рядом с ней любители, говорят, потому что сезон, потому что принято
Время
Время текучая направленность в одну точку, топку всех жизненных центров, пузырек кислорода, заведшийся в крови, бегущий назад к каждому сердцу.
Весенний прохладный свет, царапающие пустующую аллею трамвайные пустые рельсы все это, раскачиваясь у меня в мозгу, вдруг проливается через край и оно уже где-то за тысячу километров от меня. Там весенний город обретает свои вечерние привычки, становится печальным, отрешенным, а садик или, вернее, вытянутый парк так и остается каким-то совершенно безымянным сооружением, оборудованным со времен моего школьного детства, когда время было похоже на раскидай: забрасываемое в воздух, оно возвращалось и снова убегало, лицо любило быть раскрасневшимся просто, когда я задумывался или что-то зубрил, лицо само себя не ощущало, а вот, когда оно горело и раскалывалось от пылающего жара, после беготни и игры тогда оно себя ощущало Колотится сердце об эти аллейки-жалейки. И все это называется не воспоминанием, а напоминанием перед уходом уходом во тьму, на битву так обычно бывало раньше.
Жизнь напоминает о себе яркими, полосующими память образами: памяти с этим никак не справиться: это было или не было? От тебя чего-то ждут. Не того, чтобы ты бросился к миражу этого садика, как статист, играющий льва в Малом оперном, на прутья нестрашной клетки от тебя ждут ухода, выхода в новое вещество мира и не понятно, сколько там света и тьмы.
Если бы в детстве я заставлял страдать свою маму, то было бы ясно, что, доставив ей какое-нибудь очередное страдание, которое бы она пережила как невозможное наказание мне и ей сразу это бы связало нас навсегда крепкой и прямой ниткой судьбы, такой, за которую дернешь и в двух концах отдается.. Мы были бы бок о бок на всех похоронах я бы никуда не уехал из России, а она бы меня никуда не отправила
Но я был хорошим мальчиком, я учил уроки, сидя сбоку и редко занимая мамин стол вон в том чудовищно-приземистом театре. Я расстроил маму по-настоящему один раз в жизни, когда ушел гулять на сцену, о чем все же написал в честной и ясной записке А во все остальное время я был мальчиком из сказки. Да и отношения у нас были сказочные. До девятнадцати лет они хорошо удавались.
Мама все время появлялась откуда-то веселой, энергичной, а от этого, значит, и красивой. Ей надо было служить, как служат прекрасным дамам, царицам, герцогиням и проч. а ведь в детстве для начитанного всевозможными сказками и легендами мальчишки это такое счастье Потом выбираешь девочек и служишь им до умопомрачения, и как это красиво получалось: только вот одна изменила, другой так и не добился, а у этой мама что-то слишком радушно тобой занимается, и приходит на память пока что слишком литературное слово «жениться». У всех были свои расчеты, а у тебя просчеты. Но все же, как любилось по-детски, бессмысленно, неоправданно и ясно до первого расставания.
Я стою на задах Ситного рынка и вспоминаю, как по этим улицам Петроградской стороны гуляли, спешили и вели нас в театр и в зоосад беспечные, молодо глядящие, источающие улыбку нынешние покойники.
-
Язык мой вихрь спасительный, ты не только летящая по ветру льняная рубаха, не только заголенные до колен сбегающие по склону женские ноги, ты и беременный живот, и торопливая скоростель, и рукомойник, звонящий в свой старый бубенчик, ты сени с войлочной выбившейся обивкой, и одуряющий запах левкоев с огорода хозяев и сладко-смиренный запах душистого горошка, в самоволку выросшего под окном, и первый стрельчатый лук на нашем огороде, ты мое одиночество, мой горький и светлый удел, если только свет бывает горек на вкус, мой конек-горбунок, несущий меня над всеми развилками, синева, выкормленная на осоке, сырой запах трухлявого дерева, червя и застоявшейся в банке воды так пахнет земля у колодца на самом отшибе леса деревянный дух названий старых русских городов, детская готовая бескорыстность любой русской земли, поля или леса, и летучая и смолистая историческая участь моего народа.
Бормотание
Я думаю о герое. Какой он? Так. Вот таз. Она моет ему голову. Таз. Хорошо. Он думает: «а Катька тоже бы так, наверное, хотела. Хотя, наверное, у нее в голове туман. Как должно быть скучно соответствовать чьим-то мечтам!»
Катька, когда говорит, сыпет всякими фешенебельными именами и то, как в Италии, и то, как в Японии
Канал. Про канал мне снилось не зря. Там потом чуть ли не за два шага от того места, которое мне снилось как самое опасное и я все думал, пройду я там или не пройду в подъезде убили Старовойтову.