В садах Эпикура - Кац Алексей Леонидович 8 стр.


Первый семестр все-таки оказался поучительным. Негодующие девочки меня явно недооценили. Плохо экзаменовал меня и А. Г. Бокщанин. Конечно, Марк Осипович Косвен слыл либералом. Но именно он углубился в вопрос о том, что я читал по его предмету. Оказалось, много. Неточность, закравшуюся в семью пуналуа, заметил тоже только я. Вот почему Марк Осипович Косвен, прощаясь со мной после экзамена, сказал: «Конечно, отличных оценок в вашей группе много, но некоторые из них мне нравятся. В частности, мне нравится ответ одного молодого человека». И он засмеялся. А вот А. Г. Бокщанин не знал, что я одолел Тураева, прочел монографию Снегирева и Францева о Египте, еще многое прочел. Конечно, духовная пища оказалась и слишком тяжелой, и слишком обильной для нетренированной головы. Это можно было понять.

Кончились каникулы, наступил второй семестр, и я быстро стал набирать темпы. Многие трудности остались позади. Я начал работать над большим докладом по истории Руси XVII в. для семинара К. В. Базилевича. Сидя в кабинете истории СССР, я не замечал, как бежит время. Ко мне пригляделись лаборантки: оставляли место за столиком, не расставляли взятых мной книг, так и оставляли их стопкой. Для первокурсника это было исключением. А я читал по-русски, по-немецки, даже по латыни. Работы Маркса, Энгельса, Ленина уже не представлялись непреодолимыми. Я опять читал много, выходя далеко за рамки обязательного. Девочки из моей группы стали явно отставать. Они усердно читали учебники. Так было и при подготовке античной литературы. Я же одолевал Гомера, лирику, греческую драму, римских поэтов. Я бы не мог объяснить, как произошел перелом, но он наступил. Вдруг оказалось, что у меня отличная память, что даты вовсе не нужно зубрить: они укладываются сами в стройную систему, что латинская грамматика, в конце концов, соединяется с текстом и т. д. К. В. Базилевич очень похвалил мой доклад. Пожалуй, Константин Васильевич был мне ближе, чем другие преподаватели. Впрочем, это касается группы в целом. Он устроил как-то для участников семинара поездку в заброшенную в те годы Троицко-Сергиевскую лавру в Загорске. Помню, мы ходили по пустым соборам, взбирались по шатким лестницам на колокольню. Кажется, он показывал какое-то место, хранившее следы ядер польских орудий. Впрочем, может быть, я что-то путаю. Не важно.

Наступил июнь 1941 г., началась экзаменационная сессия. Я отлично сдал историю СССР, Основы марксизма-ленинизма, античную литературу. (Ее принимал сам профессор Ратциг, автор учебника, знаток греческой классики. По просьбе курса, он как-то декламировал по-гречески отрывки из Илиады.) Каждый, раз после успешно сданного экзамена я шел к матери в ателье, где шили корсеты и бюстгальтеры. Мои достижения немедленно становились достоянием всех дам, находившихся на месте, а, может быть, доходили и до главы учреждения, продолжавшего совершенствовать производство во славу закона о запрещении абортов. 23 июня 1941 г. мне предстояло сдать экзамен А. Г. Бокщанину по античной истории. Поэтому 22 июня я с утра пришел в читальный зал на Моховой, взял книги, сел за стол. В тот день началась война.

Как у меня повелось, за день до экзамена я заканчивал подготовку и просто просматривал материал. Так было и 22 июня. Вдруг почему-то из читального зала стали с шумом выходить студенты. Заговорили все сразу. Для порядков читального зала такое было невероятным. Я встал из-за стола и вышел в коридор. Здесь я узнал, что выступил по радио Нарком Иностранных дел В. М. Молотов и сообщил о нападении Германии на нашу страну. Разумеется, я был ошеломлен, как и все. Вышел на улицу. По совести говоря, я не заметил ничего особенного. Может быть, в отличие от корреспондентов и писателей, выпускающих сейчас многочисленные мемуары, я не приглядывался к лицам прохожих. Как я воспринял сообщение о войне? Как величайшую неожиданность. Впомнились, помещенные однажды на первых полосах газет фотографии: Гитлер держит под руку виновато улыбающегося Молотова. Тон газетных статей в отношении Германии был доброжелательным. ТАСС опровергало возможность Советско-Германского конфликта. Значит, войны я не ожидал, как, впрочем, множество других людей. Теперь она началась. Я не сомневался, что она продолжится очень недолго и пройдет так же незаметно, как, скажем, столкновения с японцами, события в Прибалтике, в западных районах Украины, Белоруссии, война с Финляндией. Поэтому я шел на работу к матери предупредить, чтобы она не волновалась. В ателье шла обычная работа. Поговорив с матерью, я поехал на Левитана. Наступил вечер, я лег спать и спокойно проспал до утра. Немного волновался перед экзаменом. Этим, пожалуй, можно закончить первую часть моих записок.

7. IX26.IX.1971 года

Часть вторая. Тропы войны

Вторая часть моих записок охватывает время Великой Отечественной войны, в которой я участвовал практически от начала и до конца. Я не пишу ни истории, ни военных мемуаров. Потому я и не стану касаться того, чего не пережил или чего не видел сам. Писать я буду главным образом по памяти. Но есть у меня и некоторые материалы, подкрепляющие память. В июле 1944 года я начал писать полувоспоминания, полуповесть и довел изложение, кажется, до 1943 г. Сохранились и кое-какие дневниковые записи, несколько писем и, наконец, довольно многочисленные стихи.

Стихи я стал писать в детстве, а последнее стихотворение написал в 1953 г. Сохранилась, сшитая из тетрадных листков, записная книжечка, куда переписаны стихи 1937 и 1938 гг. Были и более ранние, но они пропали. Это очень плохие стихи. В них описаны мои любовные муки и школьные события. Плохи, конечно, и мои все остальные стихи. Тем не менее мне придется их приводить, т. к. они наиболее непосредственно выражают настроения той поры, когда писались. А их литературные достоинства или недостатки значения не имеют. Я никогда не предназначал их для читателей.

Стихи я стал писать под влиянием моего приятеля Володи Плетнера, смуглого, черноглазого и большеносого парня. Он писал уверенно и хорошо. Я с ним крепко дружил, бывал у него дома. Его мать патриархальная еврейка считала сына талантом. Конечно, она отдавала себе отчет в том, что Володя Плетнер это не Александр Пушкин, но знала она и другое: Пушкин это тоже не Плетнер. Потом Володя бросил писать стихи, переключился на сочинение музыки (он кое-как играл на фортепиано). Однажды он исполнил мне свой новый опус. Не будучи знатоком, я все-таки заметил, что опус живо напоминает широко известную часть «Лунной сонаты». Тут же находившаяся, мама сказала: «Ну и что же? Ведь все-таки это нужно уметь сыграть». Конечно, она была права и в этом. Володька Плетнер не стал ни поэтом, ни музыкантом. Его убили на войне.


23 июня 1941 г. я сдавал экзамен по античной истории А. Г. Бокщанину. Он начал слушать меня довольно скептически, т. к. помнил мои зимние попытки красочно охарактеризовать выдающуюся внешность Саргона Второго. Однако, чем дальше я продвигался в ответе (достался мне Александр Македонский), тем внимательнее прислушивался А. Г. Бокщанин. Полистал зачетку, покачал головой и поставил «отлично». Анатолий Георгиевич считался знатоком военной истории. Мы разговорились. С большой энергией он заговорил о начавшейся войне. На листке бумаги нарисовал схему основных ударов немецких войск. Общие выводы были более, чем оптимистическими. Мы расстались вполне довольные друг другом. Мне оставалось сдать 30 июня еще один экзамен этнографию.

Между тем, Борис отправился на фронт. В это время он был снят с воинского учета, т. к. страдал какой-то тяжелой формой порока сердца. Однако он отправился в военкомат и получил назначение. Как я уже говорил, Борис заведывал кафедрой военной подготовки в одном из институтов. Помню, как он, вросший в привычную военную форму, с маленьким чемоданом в руках, шагал во главе колонны новобранцев, направлявшейся на Ленинградский вокзал. Я проводил его до эшелона, дождался отправления и пошел в библиотеку. Надо было готовить этнографию. Я ее сдал профессору Токареву. Получил «хорошо». Время было суетливое, и негры банту не полностью владели моими мыслями. А именно о них я должен был рассказывать на экзамене.


Было большое комсомольское собрание. Комсомольцы приняли решение считать себя мобилизованными. Ночами мы патрулировали по Москве. Но это продолжалось недолго. 1 июля был получен приказ: всем мужчинам студентам собраться в одной из московских школ для дальнейшего следования неизвестно, куда, неведомо, за чем. Жизнь в Москве пока еще мало изменилась. Работали кино, театры, в магазинах шла торговля без всяких ограничений. Мать собрала мне вещевой мешок, простилась и ушла на работу. Ни она, ни я не представляли масштабов катастрофы. До Манежной площади меня провожала Нина Манегина. Дальше я пошел один: не хотел слишком грустных проводов. А между тем я грустил. И причиной тому была белокурая Нина, о которой я сейчас намерен рассказать.

От Нины Манегиной сохранились: альбом с открытками. На первой странице надпись: «Дорогой, любимый. Вспомни наши тревоги в день поисков хлеба, и чем этот день кончился. Нина М. 17.X.41 г.». Этот день кончился ничем. Позднее я узнал, что Нина намеревалась меня поцеловать. Почему-то не поцеловала. Есть фотография, датированная 12 июня 1943 г. На ней написано: «Лешенька, если ты пронес меня через бури, то пронесешь и через цветущие долины». И это не осуществилось. Я просто не дошел до цветущих долин. Так вот: о Нине Манегиной.

Был веселый месяц март 1941 года. Я говорю веселый, потому что люблю этот месяц. В московских широтах с ним приходят первые лучи весеннего солнца. Начинают таять снега, шумно убегая ручьями. На лужах трещит тонкий ледок. Таким вот ярким мартовским утром я не шел, а летел к метро «Сокол». (Я опять опаздывал к началу лекции.) На спуске к речке Таракановке я ступил на накатанное какими-то злоумышленниками место и рухнул на мать сыру землю. Из очумения меня вывел милый девичий смех. Я встал, оглянулся и увидел хорошенькую девочку в коричневом пальто и в шляпке с полями. Падение я воспринял как знамение судьбы. Я подошел к девочке и спросил: «Почему ты смеешься?» Она ответила: «Ты здорово треснулся! И все-таки это смешно!» «А как тебя зовут?»  поинтересовался я. Жестокое красивенькое создание охотно отозвалось: «Нина». Потом выяснилось, что она учится в десятом классе, что живет вот здесь, в этом двухэтажном доме. Короче говоря, я многое выяснил, но опоздал на лекцию. Иногда наука требует жертв, иногда она сама становится жертвой. Потом наступил апрель. В чудесном лесу в Покровском-Стрешневе я ходил с Ниной Манегиной и очень ее любил. И я не скрыл этого от нее, а она как-то задумчиво сказала: «Не знаю, никогда, ничего подобного не испытывала, но мне кажется, что я тебя не люблю». Я, конечно, не ожидал такого ответа. Мне стало горько, но кое-что в делах любви я смыслил. Уверенно и совсем спокойно я сказал: «Я все-таки думаю, что ты меня любишь. Я уверен: очень скоро ты мне об этом скажешь сама». И она опять очень просто ответила: «Если захочу, скажу. Приду, чтобы сказать». И она пришла. Однажды, когда я поздно вечером вернулся из университета, Петька Бакалинский мне торжественно сообщил: «Была Нина!» А потом начались чудесные дни ребячьей любви, про которую написано немало хороших книг. К сказанному в теплой повести «До свидания, мальчики» я ничего не могу добавить. У меня все было так же. Сейчас есть великолепная песня Булата Окуджавы «До свидания, мальчики». Думаю, что поэт прощался с кем-то точно так, как я и миллионы других Ленек-королей. Между прочим, на голове моей тоже красовалась кепчонка, как корона. И натянул я ее по случаю крайней необходимости. Кто же из московских ребят, имевших приличную шевелюру, носил кепку в июле месяце.

Так вот, 1 июля я прощался с Ниной Манегиной на Манежной площади. Бессмысленно воспроизводить сказанные тогда слова. Помню, что она спросила, не боюсь ли я. Я действительно в тот момент ничего не боялся. И она сказала: «Я очень хочу, чтобы ты не боялся и помнил, что я тебя жду». И Нина ушла, и я двинулся к сборному пункту и на душе у меня было грустно и светло, и я курил «Казбек», потому что мать этого не видела и никто не мог запретить мне курить папиросы.


Ночь мы провели на асфальте перед одним из вокзалов на Комсомольской площади. Утром какой-то комсомольский вождь произнес перед нами короткую речь, из которой следовало, что именно мы и поставим на колени зарвавшегося агрессора. Потом нас погрузили в пропавшие карболкой теплушки и повезли. Поначалу все шло по киношному. Из числа студентов назначили командиров взводов, политруков и т. д. (Каждый курс теперь стал называться взводом.) Все старались быть очень бдительными, дежурили на нарах, под нарами и совершали вообще множество ненужных поступков. Нас обгоняли эшелоны с войсками. Мы махали руками, стройно и с большим подъемом пели «Вставай, страна огромная!» В Бахмаче я увидел первых беженцев, измученных женщин и детей. Все рассказывали о зверских бомбардировках дорог, по которым уходили в тыл мирные жители. Становилось не по себе. 3 июля 1941 г. выступил по радио Сталин. Мы поняли: стряслось страшное. И все-таки никто из нас не верил, будто началась сверхтяжелая, многолетняя война. Ведь мы знали, что войскам дан приказ уничтожить перешедшего границу врага. А разве кто-нибудь из студентов допускал мысль о невыполнимости приказа? Разве мы не веровали, что летаем выше всех, быстрее всех и дальше всех, что броня крепка и танки наши быстры, что если начнется война, то она будет проходить на территории противника? А ворошиловские залпы, а фильм «Если завтра война» и прочая галиматья?! Нет, мы не думали о затяжной войне. Может быть, это было плохо. Но может быть, и хорошо. Не знаю. Поражение не укладывалось в голове. Не потому ли в течение всей войны, при всех, казалось бы, нечеловеческих трудностях, страшнейших неудачах, я не встречал человека, допускавшего мысль о том, что немцы нас разобьют, не верившего, что все-таки мы где-то и как-то разобьем немцев. Я таких не знал, а находился в гуще событий и попадал в отчаянные положения.

Не помню, сколько мы ехали. Поезд остановился ночью, нас выгрузили. Мы отошли к какому-то лесочку, я положил под голову вещевой мешок и проспал до утра. Проснулся от жары. Черноволосый парень Сёмка Гутман крикнул: «Подымайсь!» И сразу все зашумели. Оказалось, что нет воды, негде умыться. Никто об этом не пожалел. Доели остатки пищи. По большей части это был черствый хлеб. Потом Сёмка Гутман разделся и стал ходить голым. Он объяснил это так: «При отсутствии женщин первобытное состояние самое лучшее для человека». Почему-то все согласились с Сёмкой Гутманом и тоже разделись. В таком виде мы прослушали какого-то военного: по его словам, предстояло дней 20 потрудиться на земляных работах. К вечеру предстоял марш километров на 12 до места назначения.

Марш начался часа в четыре дня. Длинная колонна студентов двинулась в путь. Разумеется, 12 километров оказались никому не нужным трепом. Если бы не эти 12 километров, мы шли бы более разумно, сберегая силы, не устраивая каких-то бросков, которые временами задавали пятикурсники, не думали бы, что каждая деревня это и есть место, куда мы идем и не испытывали бы подлинной муки, узнавая, что и эта деревня не та, которая нам нужна. А чего стоила болтовня о диверсантах, об отравленных колодцах и т. д. Мы по-настоящему играли в войну. Шли весь остаток дня и ночь. Томились от жажды. Переходили речушки, где-то переправлялись на пароме. Многие стали отставать. К рассвету добрались до деревни Снопоть (Смоленская область). Она и оказалась целью нашего марша. У колодца вдруг обнаружилось, что осталось совсем мало людей. «Где же остальные?»  спросил я, ни к кому не обращаясь. Дурашливый парень Корыткин махнул рукой и выдохнул: «Там У околицы Легли!» Получалось, что все они полегли смертью храбрых в штыковом броске. Оказалось, что они просто не дотащили ног до колодца. Я напился, лег на землю, мгновение чувствовал, как по сосудам бежит кровь, и тут же заснул, как убитый. Потом нас расселили по крестьянским хатам и началось участие в войне таких, как я, запасных второй категории, и белобилетников, способных держать в руках лопату. Студенты старших курсов вполне, конечно, годились к военной службе. Они не служили только потому, что к моменту Указа о призыве в армию выпускников десятилетки, были уже студентами.

Назад Дальше