Вывихнутое время. Между насилием и духом - Деррида Жак 2 стр.


* * *

Философы всегда понимали двойственность Я то, что оно не есть субстанция и однако же есть существующее по преимуществу. Бессодержательно было бы определять его как нечто духовное, если считать, что духовное тождественно свойствам. Это ничего не говорит о способе его существования, о том абсолютном в Я, что не исключает способности к тотальному обновлению. Сказать, что эта способность обладает абсолютным существованием, значит претворить эту, по меньшей мере, способность в субстанцию. И напротив, схваченное как эффект гипостазиса, на границе акта существования и существующего, Я сразу оказывается вне противоположений изменчивого и постоянного, а равно и вне категорий бытия и ничто. Парадокс устраняется, если понять, что Я есть не изначально существующее, а способ самого акта существования и что оно, строго говоря, не существует. Верно, конечно, что настоящее и Я оборачиваются существующими, из них можно построить время и иметь время как существующее.

Далее возможно иметь проживание этого гипостазированного времени кантовское, например, или бергсоновское. Но это будет проживанием гипостазированного, существующего времени. Это уже не время в его схематическом действовании между актом существования и существующим, не время как чистое событие гипостазиса. Когда мы полагаем настоящее как власть существующего над актом существования и ищем переход от акта существования к существующему, мы попадаем в плоскость исследований, которую уже нельзя квалифицировать как проживание. И если феноменология это только метод радикального опыта, то мы окажемся вне феноменологии. К тому же гипостазис настоящего есть лишь момент гипостазиса; время может указывать и на иную связь между актом существования и существующим. Мы увидим далее, что именно оно окажется как бы самим событием нашей связи с другим и тем самым позволит нам, превосходя монистический гипостазис настоящего, прийти к плюралистическому существованию.

Гипостазис, то есть настоящее Я, это свобода. Существующий властвует над актом существования, господствует над своим существованием как муж, как субъект. Есть нечто, что в его власти.

Это первая свобода; пока еще не свобода выбора, а свобода начала. Теперь есть существование, исходящее из чего-то. Эта свобода заключена во всяком субъекте в силу того обстоятельства, что субъект, существующий, есть.

Одиночество и гипостазис

Мы охарактеризовали одиночество как нерасторжимое единство существующего и его акта существования, что не зависит от какой-либо предположенное другого. Так что оно не возникает как лишенность предзаданной связи с другим. Оно зависит от события гипостазиса. Одиночество есть единство существующего, то обстоятельство, что есть нечто в акте существования, из чего получается существование. Субъект одинок, так как он нечто одно. Одиночество необходимо для свободы начала, для власти существующего над актом существования, иначе говоря, для того, чтобы существующий вообще был.

Итак, одиночество это не только отчаяние и оставленность, но также и мужественность, гордость и независимость. Правда, эти черты затерлись в результате анализа одиночества экзистенциалистами. Они проделали его в терминах отчаяния, что привело к забвению всех байронических и романтических литературно-психологических тем, где одиночество выступало гордым, аристократичным, гениальным.

Одиночество и материальность

Однако независимость существующего, власть субъекта над актом существования диалектически оборачивается своею изнанкой. Акт существования находится во власти существующего, тождественного с собой, то есть одинокого. Но тождественность с собой есть не только исхождение из себя, но и возвращение к себе. Настоящее заключается в непременном самовозвращении. Расплата за звание существующего заключается в том, что ему от себя не избавиться. Существующий занят самим собою; эта занятость собой есть материальность субъекта. Самотождественность это не безобидная связь с собою, но прикованность к себе, необходимость заняться самим собою. Начало отягощено самим собой; это настоящее, нынешнее принадлежит бытию, а не грезе. Его свобода непосредственно ограничена ответственностью. Таков великий парадокс: свободное существо несвободно уже тем самым, что ответственно за себя.

Настоящее есть свобода от прошлого и будущего, но прикованность к себе. Материальность настоящего зависит не от того, что его гнетет прошлое или заботит будущее, а от настоящего в этом его качестве. Настоящее порвало нить бесконечного акта существования; оно не знает истории, а исходит из «теперь». Однако, то ли несмотря на это, то ли из-за этого, оно ввязывается в самого себя, а потому ему ведома ответственность; оно оборачивается материальностью.

В психолого-антропологических описаниях этому соответствует то обстоятельство, что Я приковано к себе; свобода Я не легка, словно благодать, но тяготит; Я это неотвратимо Я Сам. И это не превращение тавтологии в драму. Возврат Я к Самому Себе не есть в точности ни безмятежная рефлексия, ни результат чисто философской рефлексии. Как в романе Бланшо «Аминадаб», связь с собою это связь с прикованным к тебе двойником, липким, гнетущим, тупоумным; но Я вместе с ним именно потому, что он это Я. Быть вместе (с ним) проявляется в том обстоятельстве, что приходится заняться собой. Всякая затея оборачивается чем-то громоздким. Я существую не как бесплотный дух, не как улыбка или беззаботный ветерок; я не есмь без ответственности. Мое бытие удваивается обладанием «им» я загроможден собою.

Вот оно, материальное существование. Следовательно, в материальности выражено не случайное падение в могилу-темницу тела. Она необходимо сопровождает возникновение субъекта в его свободе быть существующим. Постичь тело так, исходя из материальности, то есть конкретного события связи между Я и Самим Собою, значит свести его к онтологическому событию. Онтологические связи не суть бесплотно-обесчеловеченные узы. Связь Я с Самим Собою не безвредная рефлексия духа на самого себя, в ней вся материальность человека.

Повседневность и спасение

Материя  несчастье гипостазиса. Одиночество и материальность нераздельны Одиночество не есть высшее беспокойство, открывающееся существу, когда все ею нужды удовлетворены. Это не особенное переживание бытия-к-смерти, но, так сказать, спутник повседневного существования с его неотвязной материей. В той мере, в какой материальные заботы проистекают из самого гипостазиса, выражают само событие свободы нас как существующих, повседневность отнюдь не есть падение, отнюдь не выглядит предательством по отношению к нашему метафизическому предназначению, но исходит из нашего одиночества, составляет само ею завершение и бесконечной важности попытку ответа на его глубинное несчастье. Повседневность состоит в заботе о спасении.

Неразрешимо ли на этом пути то противоречие, ареною которого стала вся современная философия? И чаяние лучшего общества, и одинокое отчаяние равно основываются на полагающих себя очевидными переживаниях в опыте, однако являют себя в непреодолимом противоборстве. Переживание одиночества и переживание социальности не только противоположны, но и взаимно противоречат одно другому. Каждое из них претендует на всеобщность и, исходя из себя, осмысляет и другое, выставляя его неким вырождением подлинного переживания.

В самих недрах оптимистической устремленности к общественному созиданию, к социализму чувство одиночества сохраняется и все так же грозит. Радость общения, совместная работа и вообще все, что делает этот мир пригодным для жизни, изобличается им как «отвлечение» в паскалевском смысле, как простое забвение одиночества. Обустроенность в мире, занятость вещами и привязанность к ним, стремление распоряжаться ими все это не только обесценено одиночеством как переживанием, но и объяснено философией одиночества. А именно, что забота о вещах, об удовлетворении нужд это падение, бегство от конечной цели, подразумеваемой этими нуждами; это непоследовательность, пусть роковая, но отмеченная неполноценностью и предосудительная.

Но столь же верно и обратное. Среди тоски и тревоги по Паскалю, по Кьеркегору, по Ницше, по Хайдеггеру мы себя ведем до отвращения буржуазно, а то и просто по-дурацки. Однако вряд ли кому-то придет в голову выдавать дурачество за путь к спасению. В трагедиях Шекспира дурак, то есть шут, это тот, кто, будучи в здравом уме, чувствует и разыгрывает шаткость оснований мира и абсурдность ситуаций; но он не главный герой трагедии, он не должен ничего преодолеть. Он в мире королей, государей и героев щель, откуда сквозит дурачество, а не буря, что гасит светильники и срывает драпировку.

Как ни определяй все то множество занятий, заполняющих наши долгие дни и отрывающих нас от одиночества, чтобы вбросить в гущу связей с себе подобными, как быт, падение, животную природу, вырождение или грязный материализм в них, во всяком случае, нет ничего легкомысленного. Можно, конечно, считать, что подлинное время есть изначальный экстаз; однако приходится обзавестись и часами.

* * *

Наше существование обнаженно; и все же следует одеваться по возможности прилично. Автор пишет книгу о тревоге, но пишет ее для кого-то; он проходит через все хлопоты, начиная с редактуры и кончая выходом книги в свет, и при этом ведет себя подчас как торговец тревогой. Смертник, когда его ведут на казнь, приводит в порядок свой внешний вид; он не откажется от последней сигареты и постарается, чтобы его слова перед залпом были красноречивы.

Легковесные возражения; они напоминают те, что иные реалисты адресуют идеалистам: вы, мол, едите и дышите в иллюзорном мире. Но в данном случае пренебрегать ими не стоит, здесь противопоставляются не метафизика и поведение, а нравственность и поведение. Каждое из противоборствующих переживаний есть своего рода нравственность, и в своих взаимных возражениях они указывают не на ошибку, но на неподлинность оппонента. Массы заняты скорее добыванием хлеба насущного, нежели тревогой, и в этом их опровержении взглядов элиты есть что-то, помимо наивности.

Отсюда величественность интонации, которая так волнует в гуманизме, исходящем из экономических проблем, да и сама возможность рабочего класса притязать на гуманизм.

Будь эта деятельность попросту падением в неподлинность, или «отвлечением», или даже законными требованиями нашей животной природы, такое было бы необъяснимо. Для оптимистического, созидающего социализма одиночество с его тоской и тревогой страусиная позиция в мире, побуждающем нас к сплоченности и здравомыслию, эпифеномен роскошь или отбросы эпохи социальных преобразований, вздорные мечтания неуравновешенного индивидуума, вывих в коллективном теле.

Социалистический гуманизм может счесть тревогу перед лицом смерти и одиночества ложью, пустословием, а то и мистификацией или красноречивым обманом, и будет настолько же прав, как и философия одиночества в своей критике его. Антиномия, где противопоставлены потребности спастись и удовлетворить свои нужды, Иаков и Исав. Но правильное соотношение между спасением и удовлетворением не то, что виделось классическому идеализму и сохранилось, несмотря ни на что, в экзистенциализме.

Для спасения не требуется удовлетворения потребностей; оно не некая высшая форма, которой необходимо удостовериться в надежности собственных оснований. Наша бытовая рутина это, конечно, не просто череда проявлений нашей животной природы, преодолеваемая непрестанной активностью духа. Но беспокойство о своем спасении не возникнет, как из привходящего основания, из страданий неудовлетворенности; иначе бедность или принадлежность к классу пролетариев были бы основанием предвидеть врата Царствия Небесного.

Мы не считаем, что гнет, испытываемый рабочим классом, поможет ему прийти к переживанию в опыте гнета самого по себе, что пробудило бы в нем за горизонтом экономического освобождения жажду освобождения метафизического. Истинное значение и реальная направленность революционной борьбы были бы искажены, если полагать, что она лишь служит основой для духовной жизни или что ее кризисы пробуждают в человеке сознание своего предназначения. Уже на своем собственном уровне экономическая борьба есть борьба за спасение, поскольку основывается на диалектике гипостазиса, которою конституирована первая свобода.

Присутствие, о котором говорится у Сартра, какое-то ангельское. В прошлое отброшено все бремя существования, и свобода настоящего парит над материей. Признавая, что все бремя материи появляется в настоящем и его свободе, мы также хотим признать за материальной жизнью ее триумф над ничейностью акта существования и ее неустранимую трагичность, к которой она прикована своей свободой.

Связав одиночество с материальностью субъекта, понятой как его прикованность к самому себе, мы постигнем, в каком смысле мир и наше в нем существование конституируют некую основоположную попытку субъекта преодолеть бремя, которое он есть сам Для себя, преодолеть свою материальность, иными словами, распутать узы между Я и Самим Собою.

* * *

В повседневном существовании, в мире материальное устройство субъекта отчасти преодолено; возникает зазор между Я и Самим Собою. Тождественный субъект не возвращается непосредственно к самому себе.

После Хайдеггера мы приучились видеть в мире совокупность орудий Существовать в мире значит действовать, и притом так, что объект нашего действия есть, в конечном счете, наше существование. Орудия соотносятся одно с другим, в итоге же с нашей заботой об акте существования. Мы открываем кран в ванной, а вместе с ним и всю проблему онтологии. Но от внимания Хайдеггера, похоже, ускользнуло одно (если вообще можно сказать, что в этой сфере что-нибудь могло от него ускользнуть), а именно: прежде чем стать системой орудий, мир является совокупностью пищи Жизнь человека в мире не простирается далее заполняющих мир предметов. Неверно, может быть, говорить, будто мы живем, чтобы есть, но не более верно и то, что мы едим, чтобы жить. Конечная цель акта еды заключена в пище. Когда мы нюхаем цветок, конечная цель этого действия ограничена запахом. Мы прогуливаемся, то есть дышим свежим воздухом, не ради здоровья ради свежего воздуха. Все это разновидности питания, которыми характеризуется наше существование в мире. Это существование экстатическое, выходящее из себя, но ограниченное предметом.

Такого рода связь с предметом можно охарактеризовать как пользование. Всякое пользование есть некоторый способ бытия, но также и ощущение, то есть знание и свет; поглощение предмета, но и пребывание в отдалении от предмета. В акте пользования существен момент знания и ясности. Субъект тем самым оказывается в пространстве, перед открывающейся ему пищей, в отдалении от всех предметов, потребных ему для существования. Если в простой, чистой самотождественности гипостазиса субъект пребывал завязшим в себе, то в мире, в месте возвращения к себе, есть «взаимность со всем, потребным для бытия». Субъект отделяется от себя. Свет же есть условие подобной возможности. В этом смысле наша повседневность есть своего рода освобождение от праматериальности, которая окончательно завершает субъекта. В ней уже есть забвение себя. Нравственность «пищи земной» это первая нравственность и первое самоотречение. Не последнее, но через него необходимо пройти.

Назад Дальше