«Для молодой девушки у тебя довольно консервативные настроения», сказал шеф-редактор программы новостей, в которую я пришла на третьем курсе университета. Консервативные настроения, с его точки зрения, заключались в том, что я существовала как бы вне общего тренда стесняться всего отечественного. Среди трухи и пепла я умудрялась находить мелкие самоцветы и так ловко инкрустировать их в свои сюжеты, что на секунду у зрителя мелькала в голове мысль, от которой он давно уже отвык: что-то неопределенное про великую державу. Впрочем, вскоре оказалось, что это я в тренде, а остальные нет. Буквально за несколько лет с момента моего прихода на телевидение либералы вдруг оказались на задворках общественной трибуны, некоторые бывшие подруги моей сестры вернулись на родину, разочарованные финансовой умеренностью зарубежных бойфрендов, а новогодняя Москва раз за разом давала фору европейским столицам по части иллюминации и праздничного настроения. Что там творилось в регионах, я знала только понаслышке, но происходившее непосредственно вокруг меня, воспринимала как некий реванш за подспудное чувство унижения, которое испытывала всю свою юность. Мне не надо было искусственно встраиваться в новую патриотическую концепцию, как коллегам. Мои материалы были искренними и от того убедительными, потому что человек, уверенный в своей правоте, невольно заражает этой уверенностью других. На меня обратили внимание. Предложили должность шеф-редактора цикла документальных фильмов о русской истории. Работа мне очень нравилась, и все же в последнее время я все чаще сомневалась. Телеканал требовал резких однозначных интерпретаций, но я много читала, общалась с очевидцами, думала, сопоставляла и, нет, не все в исторических событиях было так просто. И я уже была не тем категоричным подростком, который поливал борщом Дерека. А после планерок у генерального продюсера и вовсе начинало казаться, что я занимаюсь каким-то богопротивным делом, направленным на разжигание межнациональной розни.
Что это за политкорректность?! Эти твари неблагодарные, хохлы, поляки да мы их из такого дерьма вытащили, а ты мимимишничаешь в сценарии! Заведи зрителя, обожги ему сердце! У них там фашистские марши, а ты в объективность играешь! Мочи этих сук, опиши фашистские зверства так, чтоб все содрогнулись!
Яков Гусарин хоть и был невысокого роста, в такие моменты словно вырастал над собравшимися темной грозовой тучей. Очки его в тонкой изящной оправе сверкали, кулаки были сжаты, а на губах, казалось, вот-вот выступит пена. Иногда он переходил на громкое шипение, из-за которого и получил кличку Аспид. Никто не смел шелохнуться. По коже бежали мурашки. Я бы не удивилась, если бы продюсер вдруг заорал что-то на немецком и начал кидать зиги.
Чтобы мир содрогнулся! орал Гусарин. Не смейте мне больше приносить беззубые сценарии!
Потом ошалевшие от его одержимости сотрудники наскоро пили кофе у автомата и обсуждали, когда же у Гусарина закончится ПМС. Обычно это происходило, после отпуска, который патриотичный генпродюсер проводил, занимаясь дайвингом на Мальдивах.
* * *
День накануне был очень морозным. В девять утра я открыла глаза, пошла на кухню варить кофе и с непонятным внутренним воодушевлением наблюдала, как яснее ясного становится небо над Алтуфьево. Оно стекленело с каждой секундой и, озаренное солнцем, в какой-то момент показалось совершенно ослепительным, к нему страшно было прикоснуться даже взглядом. Я поняла: что-то должно произойти. На секунду предчувствие накрыло с головой, а потом я вспомнила: ну, конечно, я же лечу в Берлин!
В этот момент мне позвонили. Не на мобильный. И я уже знала, кто это, потому что на «городской» номер, игнорируя все достижения современной системы коммуникаций, мне звонит только один человек: мой дед.
Кристина, проснулась, чебурашка?
Чебурашка! Любому другому мужчине, который осмелился бы так ко мне обратиться, я бы нос разбила, точно говорю. Как и за «зайчика», «солнышко», «рыбку»ну, вы понимаете. Но в этом обращении был свой сакральный смысл, только наш с ним. Когда у мохнатого коричневого чебурашки, подаренного мне замерзшим дядей Сашей, оторвалась лапа когда мы пришивали ее вместе с дедом когда я просыпалась ночью, проверяя, на месте ли та самая лапа Смешно, да? Глупо? Думайте, как хотите. Чебурашка несуразное советское лопоухое создание, единственная надежда которого лояльное отношение окружающих
Я ответила, что все в порядке, проснулась, собираю сумку. И тогда он попросил меня прийти. Это важно, сказал дед.
Мы жили недалеко друг от друга, на севере Москвы. И у деда в окнах маячило все то же ледяное ослепительное солнце. Это был классический момент русской зимы, которые последнее время случаются в столице столь редко, что я тревожусь за мальчиков, так и не лизнувших горячим языком железо качелей, чтобы на себе испытать обжигающее коварство этих обманчиво безмятежных дней.
Итак, за окном с хрустальным звоном замирали и падали на лету воробьи, а в квартире деда было тепло, слегка пыльно, поблескивали золотые надписи на корешках книг и пахло чаем с чабрецом. Бабушка, бабушка, обычно его заваривала бабушка, вспомнила я, но ее не было уже лет пять как на этом свете.
Дед налил нам чаю и грузно осел в кресле. Волосы у него были серебристые, как зимняя инкрустация на ветвях берез у подъезда. Глаза большие, темно-серые, с опущенными к низу уголками. Руки крупные, очень сильные, но какие-то добрые. Ты понимаешь, что такими можно легко свернуть шею, но можно и выволочь утопающего из ледяной полыньи. Я же писала, что он всегда мне напоминал огромного сенбернара? Который бредет сквозь вьюгу в Альпах с бочонком рома на шее к тем, кто уже и не ожидает подмоги Над его головой висело фото белозубой кубинской женщины с сигарой в руке. В этой квартире было много снимков, сделанных в разных точках планеты, цветных и черно-белых, больших и маленьких. Мой дед фотограф-международник, сотрудничал почти со всеми известными советскими изданиями. Его снимки ретроспектива мира, на который давно наложен винтажный фильтр типа сепии, но который из небытия странным образом продолжает влиять на настоящее. Фидель Кастро, Шарль де Голль, Брежнев, танки на улицах Праги, советский боец с «калашниковым» в Кабуле, Рейхстаг спустя 15 лет после Победы
Мы немного поболтали обо всякой повседневной ерунде. А потом он изложил мне просьбу заболевшего Аркадия Фомича, переданную с подмосковной дачи: доставить в Берлин картину для его знакомой. Вот тебе рабочий адрес и ее имя, вот картина.
И дед достал картину.
Квадратное полотно в тонкой деревянной раме. На нем крупно угол дома из серого камня, остроухий доберман с красным мячом в зубах застыл, как изваяние, глядя прямо на зрителя. На земле, рядом с псом, лежит большая кукла в белом платье. За углом просматривается клумба с красными розами. Все.
Ммм я потерла висок. А что, собственно, хотел на сей раз сказать этим шедевром Аркадий Фомич?
Ну, наверное, это какое-то его воспоминание, связанное с визитом в Берлин, предположил дед. Он уверен, что его знакомой будет приятно получить небольшой презент.
Ничего себе небольшой! заворчала я.
Ну ладно, ладно, надо поддержать старика, миролюбиво сказал дед, хотя глаза его при этом были тревожными, как будто он боялся, что я откажусь.
Продолжая ворчать, я упаковала картину, расцеловалась с дедом и уехала.
Если честно, при всей очевидной привязанности друг к другу отношения у нас были непростые. Я интуитивно чувствовала, что дед хотел бы смягчить мою категоричную натуру. Мне не всегда это нравилось. Когда ощущаешь свою правоту, любые попытки посеять в тебе сомнения вызывают защитную реакцию (скажу честно, что эти строки пишет уже Кристина, дожившая до финала этой истории, а значит, серьезно изменившаяся и готовая к спокойному анализу). Например, он часто критиковал мои фильмы о российской истории. Подсовывал альтернативные факты и документы. Посылал в Ленинку порыться в архивах.
Ты либерал? с наездом вопрошала я.
Нет, спокойно отвечал дед. Я просто хочу, чтобы ты была объективным человеком.
А если у меня есть позиция и я не готова ее менять?
Тогда ты остановилась в своем развитии. Думающий человек всегда готов к смене позиции в связи с новыми обстоятельствами или информацией.
Ты про тех, у которых семь пятниц на неделе? Которые всегда «и нашим, и вашим»?
Я про тех, которые сохраняют свою позицию, но готовы принять во внимание и то, на чем основана позиция оппонента.
Короче, разговоры эти выбивали меня из колеи. Дед каким-то образом умудрялся обесценить то, что я делала так мне тогда казалось.
Итак, я взяла картину, собрала вещи и поехала в аэропорт, чтобы полететь в Берлин, сопровождаемая песней про солнечный круг и воспоминаниями, о которых хотелось бы забыть.
Когда самолет приземлился в аэропорту Тегель, было девять вечера. Тьма. Мало огней в отличие от Москвы. Почти безлюдные улицы. Таксист объяснил, что горожане, особенно молодые, разъехались на Рождество по Европе. Отель находился неподалеку от метро Аденауэрплац. На ресепшене нас встретил худенький, прозрачный, словно креветка, юноша с кудрявой шевелюрой. Он был застенчив и слегка заикался, объясняясь на английском. Получив ключи, мы поднялись на лифте в свой номер на третьем этаже и блаженно растянулись на кроватях.
Ну, что, какие планы на завтра? сказала Ольга спустя несколько минут и открыла бутылку виски, купленную в дьюти-фри.
Мы ничего не успели спланировать до поездки, но в программе пребывания в немецкой столице быстро обозначились всевозможные рождественские ярмарки, универмаг KaDeWe, Чекпойнт Чарли, Рейхстаг, Музейный остров. Вполне предсказуемый набор достопримечательностей.
Да, но только ты не забывай, что среди нас не вполне свободный человек, заметила я. У меня есть обязанности найти Марту Нойманн.
Ох ты черт, сочувственно отозвалась Ольга. Покажи картину.
Я содрала с полотна упаковочную бумагу. Некоторое время Ольга тихо разглядывала «шедевр» Аркадия Фомича.
Ну ты же видишь, что это полная ерунда, прервала молчание я. У старика есть неплохие картины, но здесь, по-моему, что-то пошло не так.
Не согласна, к моему удивлению, ответила Ольга. Ты разве не чувствуешь напряжения? Как будто через секунду что-то должно случиться? Доберман вскочит с места и убежит? А кукла кукла так и останется валяться на земле, всеми позабытая. Что-то нервное есть в этой картине.
Я промолчала. Возможно, Ольга права. Возможно, она сумела поймать то самое ощущение, которое я не смогла выразить словами, впервые взглянув на полотно.
Сделав по глотку виски, мы еще раз обсудили завтрашние планы и легли спать.
Следующий день прошел великолепно. Во-первых, рядом с отелем мы обнаружили очень уютный ресторанчик со старинными пишущими машинками в качестве элементов антуража и витражными люстрами «тиффани». Там наливали прекрасное пиво и подавали идеально томленую свиную ногу в сопровождении квашеной капусты. Гигантской порции хватило на двоих. Во-вторых, мы добрались до Бранденбургских ворот и пообщались с немецкой семьей, которая стояла у большой ели с гигантским плакатом в поддержку России, страдающей от европейских санкций. У худощавого главы семейства были горящие глаза фанатика, у его женщины синие волосы и добродушная улыбка, а десятилетний сын, изнывая от скуки, бегал вокруг демонстрантов, чтобы согреться. Собственно, на них никто не обращал внимания, даже полиция, поэтому, увидев наш интерес, протестующие приободрились и признались в своей любви к России. Выглядело это, конечно, очень забавно, так и просилось в телевизор, поэтому я пожалела, что со мной нет оператора, и сняла бунтарскую семейку на смартфон. В-третьих, уже в сумерках, мы отправились на Александрплац, где у подножья сверкающего колеса обозрения раскинулась веселая ярмарка, пахнущая сосисками, корицей и глинтвейном. С высоты, на которую нас вознесло разноцветное «чёртово колесо», Берлин казался пустынным, погруженным в задумчивую тьму городом с редкими островами огней. На мгновение сердце сжалось от тоски, но мы вернулись вниз, к пряникам, колбасам, рождественским ангелочкам, и в этой предпраздничной суете меня отпустило.
Проснувшись наутро, я первым делом уткнулась взглядом в картину. Доберман, казалось, еще крепче сжал зубами мяч и смотрел укоризненно.
Позавтракав, мы решили так: идем в KaDeWe, где мне заново упакуют картину. После этого я еду в Аксель Шпрингер, а Ольга остается в универмаге тратить заработанные в Москве деньги.
День был бесснежный и ветреный. Этот немецкий ветер сек так, будто решил запороть прохожих до смерти. Картина трепыхалась в руках, когда я вышла из такси у высотного, отливающего синим стеклянного здания. Там, на обломке берлинской стены, балансировал на одной ноге трехметровый человек в белой рубашке. Вторую ногу он занес над пропастью. Скульптура Стефана Балкенхола. Хрупкое равновесие между свободой и несвободой. Стена разрушена, но новые стены мы запросто строим у себя в голове. Все понятно, я об этом читала.
На ресепшене, после долгих выяснений, мне сказали, что Марта Нойманн в издательстве сейчас отсутствует, возможно, будет завтра. Какие-либо ее личные контакты предоставить отказались, что было вполне предсказуемо. Предложили передать ей картину с сопроводительным письмом. Увы, сказала я, по просьбе отправителя посылку необходимо вручить лично в руки. Бормоча под нос слово «геморрой», на выходе из издательства я врезалась в долговязого седого мужчину с кожаным кейсом. Согласно классике жанра, картина выпала из рук, я в ужасе кинулась ее поднимать.
Oh my god, sorry! Let me help you воскликнул незнакомец, бросившись мне на помощь.
К счастью, с картиной было все в порядке, не пострадала даже упаковочная бумага. Мужчина с кейсом спросил, не может ли он мне чем-то помочь, и в глазах его было такое отчетливое желание продлить наше столкновение хотя бы на пару минут, что я ляпнула наугад: мол, не знаете ли Марту Нойманн? Как же, конечно, знаю, обрадовался незнакомец.
Таким образом, у меня появился «блат» в Аксель Шпрингер. Высокий человек по имени Томас Хейз оказался американским экономистом, он жил в Берлине и сотрудничал с Die Welt. Его знакомство с Мартой Нойманн было шапочным, несколько раз они встречались в редакции газеты, но ни ее личного телефона, ни адреса Томас не знал. Услышав, что я намерена вернуться в издательство завтра, он пообещал разыскать для меня эту загадочную женщину в недрах стеклянной высотки. У американца было вытянутое лицо, над ястребиным носом светились любопытством карие глаза, которые метались, словно дворники на лобовом стекле, очевидно разрываясь между выбором: смотреть на мое лицо или на красную куртку с надписью Russia. Мы обменялись номерами телефонов, и я мрачно побрела по улице в сторону Чекпойнт Чарли, подгоняемая ветром.
И так на меня нехорошо подействовал этот пограничный пункт, что остаток дня я провела в одиночестве, даже не подумав написать Ольге. Блуждала по душераздирающему Музею берлинской стены в размышлениях о том, что же такое творит с нами жизнь и какую цену люди готовы заплатить за свободу. Солдаты закладывают кирпичами окна домов, выходящие на западную часть Берлина. Под ними, в реке Шпрее, лежат утыканные гвоздями маты, чтобы тот, кто вздумает прыгнуть с крыши, не смог достигнуть другого берега. Юноша Петер Фехтер валяется под стеной, простреленный пограничниками в живот. Люди, словно складные куклы, прячутся в сдвоенных чемоданах. Машинист Гарри Детерлинг таранит на поезде стену, за которой продолжаются рельсы, ведущие в другую реальность. Ганс Стрельчик вместе с семьей улетает из ГДР на воздушном шаре