«Я собираю мгновения». Актёр Геннадий Бортников - Наталия Слюсарева 2 стр.


О тех временах, о которых я пишу, летом в волшебной квартире под большим вентилятором, заменявшим зеленую лампу, уютно листались увесистые художественные альбомы. В канун Нового года поздно вечером снаряжались экспедиции с санками за елью на Рижский вокзал. К празднику отдельные дровосеки-контрабандисты на свой страх и риск свозили в город запрещенный товар  елки-палки, реализовывая их тут же на путях. Перепрыгивая через шпалы, можно было словить в спину резкий свисток милиционера, пресекающего незаконную сделку. Однако мы без особых происшествий, обменяв полтора рубля на зеленую красавицу под потолок, доставляли ее в квартиру, чтобы тут же украсить шарами и завесить мишурой. К полуночи к раздвинутому столу слетались приглашенные. После очередного тоста в запоздавшем госте, не без вызова во взоре, старалась я разглядеть черты Дон Гуана. Мишура облетела, праздники заканчивались.

В обычные дни с утра по звонку будильника в очередь выстраивались серые прессующие мысли: сползти с кровати, протолкаться мимо сестры в ванную, собрать части школьной формы в целое, сложить учебники из тех, что найдутся в портфель, и всегда неожиданно к концу завтрака между бутербродом с сыром и стаканом чая вдруг встраивалась одна легкая приятная мысль, даже мыслишка  не ходить сегодня в школу, в свой десятый класс. Доводы для того, чтобы подпитать этот тезис, всегда находились. За дверью намерение о пропуске занятий оформлялось в знакомый маршрут  дойти до Сретенки и заучить расписание фильмов на неделю в кинотеатре «Уран». Слишком часто, являвшуюся незваной к завтраку, легкую карнавальную мысль приходилось иногда искоренять по веским причинам. В этом случае уроки тянулись томительно долго. На перемене девочки обычно занимали место у окон. Мы стояли, опершись спиной на подоконник, и следили глазами, как мальчишки, возможно нам на показ, мутузили друг друга в коридоре.

Неотъемлемым атрибутом нашего общения в школе и за ее пределами были разговоры о московских театральных новинках. На уютной сцене театра им. Маяковского гудел колоколом богатырь Охлопков. В саду «Аквариум» раскладывал свой «красно-белый» пасьянс, чередуя Биль-Белоцерковского с Жан-Поль Сартром, загадочный Завадский. Шумела юными талантами поросль «Таганки». Сказочно выстрелил праздничной хлопушкой «Голый король» в «Современнике».

Судьбоносная весть о том, что в Москве объявился совершенно потрясающий спектакль, который идет в театре на Садовом кольце, первой распространилась среди филологических стеллажей Института русского языка. В один из моих учебно-присутственных дней, на перемене, в коридоре я и услышала от моей дорогой подружки Леночки, что она со своей младшей сестрой уже посмотрела какой-то спектакль в театре Моссовета и, что там был какой-то актер, не такой как все. Наверное, через пару недель у нее оказался билет в театр на балкон и для меня, на тот же спектакль с простеньким названием «В дороге».

После представления я возвращалась домой присмиревший, да, я еще не могла осознать, что это было за явление вселенского масштаба: «Преображение на горе Фавор?», «Выход к апостолам?». Облучение состоялось, но так как это облако, как и всякая радиация, оставалось невидимым, я не могла сразу ощутить всю сокрушительность этого события. С каждым наступающим днем болезнь раскручивалась, заставляя сердце сжиматься все острее. Боль была такой острой, что, порой, я ловила себя на том, что стонала вслух, проходя под нависшими кронами бульварных насаждений, каким-нибудь неказистым сквером.

Привлекательной стороной московского театрального дела являлось то, что в то время театры, получавшие от государства субсидию, могли позволить себе продавать билеты по разумным ценам; оборотной стороной признавался факт, что достать билеты на яркие спектакли практически было невозможно. Но, какая удача! В круг друзей нашей семьи входил заместитель министра культуры города Москвы. Он ходил к нам пить чай в свой обеденный перерыв и от своих щедрот, которые ему ничего не стоили, приносил бесплатные билеты всегда на прекрасные места. Мама конечно сообщила ему о моем пристрастии к театру из сада «Аквариум», потому что в первом сезоне по министерским билетам я увидела «Маскарад» с Мордвиновым, пару раз сходила на спектакль «Цезарь и Клеопатра» Бернарда Шоу, отличная постановка. Ростислав Плятт в лавровом венце, скрывающим, как и подобает, раннюю лысину Цезаря и юная Клеопатра, Нина Дробышева, прячущаяся в лапах Сфинкса. Кроме чудесного Плятта в роли Цезаря, которому по характеру так подошли искрометные реплики Шоу, в памяти остался образ служанки Клеопатры Фтататиты в исполнении старейшей актрисы театра  Серафимы Бирман. Спеленатая почти в мумию, с высоким убором на голове она смотрелась суровым стражем на службе даже не просто у царицы Египта, а у какого-нибудь Анубиса.

Спектакль «Аплодисменты» о проблеме поколений в среде творческой интеллигенции, лишенный нерва, в котором Бортников сыграл роль сына стареющего режиссера, особо ничем не запомнился. Но самый ясный и солнечный спектакль, который я посмотрела с ним в театре им. Моссовета три, а может четыре раза, был спектакль «В дороге», поставленный по пьесе драматурга Виктора Розова.

О, эти билеты, я до сих пор вижу их в вазочке. Я прохожу коридором, здороваюсь с зам. министра столичной культуры и краем глаза замечаю театральные билеты на столе в вазе из-под конфет. Когда официальное лицо уйдет, я завладею ими, никто из домашних никогда не оспорит у меня билеты на спектакль «В дороге». А вечером с этими билетами я взлечу пантерой без лифта на восьмой этаж, чтобы рассыпать счастье конфетти над моей Ленкой. И сегодня я вижу этот синий оттиснутый штамп на двух полосках серенькой бумаги с королевскими местами: третий ряд партера, середина. Те билеты  золотой слиток счастья, сброшенный однажды на стол, не без участия культурного ведомства, больше в моей жизни никогда не повторился.

После спектакля мы все говорили и говорили. С этим надо было что-то делать. Отсутствие стихотворного дара не позволило тотчас приступить к сочинению зонгов или поэтического цикла «Комедьянт», но кастальский ключ, покрывшись пузырями творчества, вспучившись, начал бурлить. Выручило детское пристрастие к рисованию. Пастельные мелки, крошась и ломаясь, в очередь заскрипели по бумаге. Через полчаса большой портрет Бортникова, размером в ватманский лист, был готов. И надо признать он оказался очень похожим. С наклоненный головой, с отведенной в сторону рукой, его акцентированный жест, в расстегнутой рубашке, белой, благодаря белому мелку. Портрету нашлось место в счастливой квартире в спальне на торцовой стороне стенки рядом с дверью. Теперь можно было на него смотреть и даже повторять реплики из спектаклей, воспроизводя по памяти его интонацию, делая акцент на букве «ч», которая у него в произношении выходила как бы, жирненькой, что привычно уроженцам итальянского юга: «Ты что дура, что ли.

На ночные бдения я устремлялась в соседний подъезд, иногда мне разрешалось заночевать у подруги. К третьему часу ночи, отговорив словесную порцию, но не отмечтав, мы лежали на кроватях и молча смотрели на портрет Бортникова.

Жюльен Сорель

В ту пору, когда деревья были большими, а экраны черно-белых телевизоров  маленькими, исключительно в праздничные вечера новогодних каникул в придачу к концертам Аркадия Райкина и кружением Карандаша с Кляксой по цирковой арене, засыпанной опилками, телевидение одаривало своих зрителей, как вишенкой на торте, кое чем непозволительно-особенным. Ближе к ночи, когда дети томятся без сна под одеялами в своих кроватях, дозволялись картинки про любовь.

Вспыхивая и треща бенгальским фейерверком, на экранах распускалась нарезка из иностранных музыкальных и приключенческих фильмов. Этот набор повторялся на каждый Новый год. В него входил обязательный выход аргентинской певицы Лолиты Торрес, в живописном костюме с фартучком на плиссированной юбке, повторяющей загадочное: «коимбра», «коимбра», лирический полет баритона Тито Гобби к Джине Лоллобриджиде с неаполитанской песней «Скажите девушки подружке вашей», и завершающей кодой  скачка на лошади Фанфан Тюльпана, преследующего карету, увозящую его возлюбленную Аделину, в исполнении той же Джины Лоллобриджиды. Завораживающий ритм скачки, кожаные ботфорты, устремление героя к своей цели  все это предлагало навсегда запечатлеть в памяти красивое имя  Жерар Филип.

В конце концов кинотеатры для чего-то существуют, особенно такой родной и уютный, как кинотеатр «Уран» на Сретенке, несмотря на вытянутый, не самый удобный кинозал и утопленные ряды стульев. Но белое полотно экрана, обрамленное черной рамкой, открытое взгляду практически целиком, если совсем вытянуть голову, гаснущий свет, ускользающие титры имен любимых актеров. У кинотеатра «Уран» французское кино ходило в любимчиках: «Пармская обитель», «Фанфан  Тюльпан», «Красное и черное». «Фанфан-Тюльпан» не скудная нарезка, а весь фильм целиком.

О, этот Фанфан, проказник, переполненный фантазией и энтузиазмом, с ямочками на щеках и подбородке. Несмотря на то, что многие сцены  скачки, бои, падения  оказались небезопасными, (исполнителю главной роли прокололи руку концом сабли и рассекли лоб) сам он находил их «безумно забавными». Казалось, атмосфера задорного веселья, царящая в фильме, плавно перетекла на процесс его создания. Ни один завтрак не проходил без дружеской потасовки, когда в ход шли тарелки, клубни картофеля и сами столы. Навсегда спасибо экрану кинотеатра с ближней Сретенки за образ смеющегося Жерара на крыше с копной непокорных волос, в сорочке романтического кроя, высоких ботфортах и с саблей в руке.

С первых кадров фильма «Красное и черное» по роману Стендаля, со страниц книги в алом, как кровь, переплете, в мою жизнь дымным узким шлейфом просочилась печаль. Имя этой печали  Жюльен Сорель. Тщеславный поклонник Наполеона. Уязвленная гордость. Дело чести, в отместку мужу, сделать его жену своей. Вечером под липами нужно взять в свою руку  руку госпожи де Реналь.

Стендаль «Красное и черное»

Жюльен Сорель  старинный клавесин, с клавиш которого слетают боль и скорбь. Неужели можно быть таким гордым и таким уязвимым одновременно. Жерар Филип сумел передать всю сложную гамму чувств своего героя: ирония, холодный расчет, страсть, любовь, отчаянье. Вот он, повернувшись к зрителю спиной, в черном сюртуке, навсегда уходит со страниц романа, с полотна экрана, но не из сердца.

Жерар Филип мог себе позволить оставаться только красивым, но в нем чувствовалось внутреннее беспокойство, скрытая тревога. Его пристрастие к русской классике можно объяснить желанием серьезных ролей. В его послужном списке уже значилось два фильма по произведениям Ф. М. Достоевского: «Идиот» и «Игрок». В недалеком будущем он думал воплотить на экране образы Вронского и Печорина. Кино сделало его по-настоящему знаменитым. Однако, современники, видевшие Жерар Филипа на сцене, утверждали, что он был прежде всего актером театра, а в кино от него осталась лишь гигантская тень.

С Сорелем, переодевающимся, то в  черное, то  в красное, я впервые ощутила горький вкус смерти. Мало того, что герой романа осужден на казнь, но и этот «самурай весны», как окрестили французского актера японцы, был обречен умереть таким молодым в возрасте тридцати семи лет. Великое оплакивание. Гран каньон слез. Совсем недавно Жерар полагал, что еще молод для роли Дон Жуана, а в ноябре 1959 года он готовился к постановке «Гамлета» на сцене своего родного Национального театра. Смерть перечеркнула все планы.

«В тридцать семь, в возрасте, в котором ушли из жизни Пушкин, Апполинэр, Маяковский, он закрыл глаза, прежде чем стал непохожим на самого себя».[3]

Диагноз Жерара, онкология печени, остался для него неизвестным. Операция была прервана за абсолютной ее бесполезностью.


« Сколько это продлится?  спросила я у врачей, когда они пригласили меня в маленькую комнату рядом с операционной.

 Месяц, самое большее  полгода.

 А вы не могли бы, пока он еще спит, сделать так, чтобы он не проснулся?

 Нет, мадам».[4]


С того разговора в операционной прошло ровно двадцать дней. В последний вечер он еще делал заметки на полях пьесы, обсуждая с женой детали будущей поездки в горы, советовался со своим доктором. Вечером он отвернулся к стене, чтобы уснуть и умереть. Прямо как Сонечка Голлидэй из повести, у которой был тот же диагноз. «Она не знала, что умирает. Она все время говорила о том, как будет жить и работать дальше. Ей принесли много цветов Соня сказала: «А теперь я буду спать». Повернулась, устроилась в кровати и уснула. Так во сне и умерла».[5]

Осталась дощечка с ее именем в колумбарии Донского монастыря в Москве.

На Божедомке

С выбранным, нашими сердцами, актером у нас было общее пространство, невероятная удача, ничем не заслуженная и, что немаловажно, это было пространство Достоевского. Мы жили на Проспекте Мира (бывшая Первая Мещанская) напротив Старо-Екатерининской больницы, по соседству с которой располагались Ржевские кирпичные бани, столь же кирпичные, сколь и старинные. Банный короткий проезд уводил в живописный посад Троицкой слободы, разветвленную сеть переулков с крепкими старыми тополями, которых никогда не касались пилы, теремной деревянный мир резных наличников Большой и Малой Екатерининских улиц. Пройдя сквозь Екатерининский парк, мы попадали в царство Божедомки, к тому времени уже ликвидированное, но дух ее еще витал в густом, гонимом ветром, пухе тополей.

Божедомкой именовалась местность в районе площади Суворова, бывшая Екатерининская, вместе с улицами Старая Божедомка  улица Дурова и  Новая Божедомка  улица Достоевского. Убогие дома, в которые свозили, подбирая с улиц города, всех сирых и бездомных,  неотъемлемый атрибут этого квартала. Обычно они ютились при монастырях. Мужской Крестовоздвиженский Божедомский монастырь, известный с XVI века, стоял на месте дома, примыкающего к гостинице «Славянка». Во времена Достоевского на месте гостиницы возвышался храм Иоанна Воина, там же располагалось кладбище для всех «странных, умерших насильственной смертью». Служители Убогого дома отыскивали на улицах тела неизвестных, умерших не своей смертью. Похоронами занимались не монахи, а добровольцы, поминавшие покойников нехитрой закуской, вокруг этих мест всегда крутилось много кошек. Тело Гришки Отрепьева, знаменитого самозванца, убитого в Москве в 1606 году, было свезено в Убогий дом.

В конце школьного курса для осмысления внутренней жизни с книжных полок все чаще доставался Федор Михайлович Достоевский. И самым востребованным оказался том с романом «Преступление и наказание», зачитанный вконец, с варварски загнутыми уголками страниц, пролитым кофе и сигаретным пеплом, приземлившимся на обложке. Да, то была славная эпоха печатаных изданий и столь же огромный интерес по отношению к великим писателям.

Наша, спаянная духовными запросами, парочка не раз наведывалась в музей-квартиру Ф. М. Достоевского на Божедомке, где родился знаменитый писатель. Проходя комнатами мемориальной квартиры, мы с нарастающим пиететом взирали на деревянную лошадку, на которой качался маленький Федя, переводя взгляд с голландской печи на старинный горбатый сундук, на котором спал будущий гений. Выйдя из музея во двор бывшей Мариинской больницы с памятником Достоевскому, скульптора Меркурова, робко заглядывали снизу в лицо писателя.

Назад Дальше