И была у Тимофея такая привычка, что как близится солнце к закату, он непременно выходил в свой садик и сам охорашивал свои розаны и читал на скамеечке книгу. Больше, сколь мне известно, и то было, что он тут иногда молился. Таким точно порядком пришел он раз сюда и взял с собой Евангелие. Поглядел розаны, а потом присел, раскрыл книгу и стал читать. Читает, как Христос пришел в гости к фарисею и Ему не подали даже воды, чтобы омыть ноги. И стало Тимофею нестерпимо обидно за Господа и жаль Его, так жаль, что он заплакал. Вот тут в эту самую минуту и случилося чуду начало, о котором Тимоша мне так говорил.
Гляжу, говорит, вокруг себя и думаю: какое у меня всего изобилие и довольство, а Господь мой ходил в такой бедности
И наполнились все глаза мои слезами, и никак их сморгнуть не могу; и все вокруг меня стало розовое, даже самые мои слезы. Так, вроде забытья или обморока, и воскликнул я: «Господи! Если бы Ты ко мне пришел я бы Тебе и себя самого отдал». А ему вдруг в ответ откуда-то в ветерке розовом дохнуло:
Приду!
* * *
Тимофей с трепетом прибежал ко мне и спрашивает: как ты об этом понимаешь: неужели Господь ко мне может в гости прийти?
Я отвечаю:
Это, брат, сверх моего понимания. Как об этом в Писании?
А Тимофей говорит:
В Писании есть: «Все Тот же Христос ныне и во веки», я не смею не верить.
Что же, говорю, и верь.
Я велю что день на столе Ему прибор ставить.
Я плечами пожал и отвечаю:
Ты меня не спрашивай, смотри сам лучше, что к Его воле, а в приборе Ему обиды не считаю, но только не гордо ли это?
Сказано, говорит, «Сей грешники приемлет и с мытарями ест».
А и то, отвечаю, сказано: «Господи! Я не достоин, чтобы Ты взошел в дом мой». Мне и это нравится.
Тимофей говорит:
Ты не знаешь.
Хорошо, будь по-твоему.
Тимофей велел жене с другого же дня ставить за столом лишнее место. Как садятся они за стол пять человек, он, да жена, да трое ребяточек, всегда у них шестое место в конце стола почетное, и перед ним большое кресло. Жена любопытствовала: что это, к чему и для кого? Но Тимофей ей не все открывал. Жене и другим он говорил только, что так надо по его душевному обещанию «для первого гостя», а настоящего, кроме его да меня, никто не знал. Ждал Тимофей Спасителя на другой день после слова в розовом садике, ждал в третий день, потом в первое воскресенье, но ожидания эти были без исполнения. Долгодневны и еще были его ожидания: на всякий праздник Тимофей все ждал Христа в гости и истомился тревогою, но не ослабевал в уповании, что Господь Свое обещание сдержит придет. Открывал мне Тимофей так, что «всякий день, говорит, я молю: «ей, гряди, Господи!» и ожидаю, но не слышу желанного ответа: «Ей, гряду скоро!» Разум мой недоумевал, что отвечать Тимофею, и часто я думал, что друг мой загордел и теперь за то путается в напрасном обольщении. Однако Божие смотрение о том было иначе.
* * *
Наступило Христово Рождество. Стояла лютая зима. Тимофей приходит ко мне на сочельник и говорит:
Брат любезный, завтра я дождусь Господа.
Я к этим речам давно был безответен и тут только спросил:
Какое же ты имеешь в этом уверение?
Ныне, отвечает, только что я помолил: «Ей, гряди, Господи!» как вся моя душа во мне всколыхнулася и в ней словно трубой вострубило: «Ей, гряду скоро!» Завтра Его святое Рождество и не в сей ли день Он пожалует. Приди ко мне со всеми родными, а то душа моя страхом трепещет.
Я говорю:
Тимоша! Знаешь ты, что я ни о чем этом судить не умею и Господа видеть не ожидаю, потому что я муж грешник, но ты нам свой человек мы к тебе придем. А ты, если уповательно ждешь столь великого гостя, зови не своих друзей, а сделай Ему угодное товарищество. Понимаю, отвечает, сейчас пошлю услужающих у меня и сына моего обойти села и звать всех ссыльных кто в нужде и бедствии. Явит Господь дивную милость пожалует, так встретит все по заповеди.
Мне и это слово его тоже не нравилось.
Тимофей, говорю, кто может учредить все по заповеди? Одно не разумеешь, другое забудешь, а третье исполнить не можешь. Однако, если все это столь сильно «трубит» в душе твоей, то да будет так, как тебе открывается. Если Господь придет, Он все, чего недостанет, пополнит, и если ты кого Ему надо забудешь, Он сам приведет.
Пришли мы в Рождество к Тимофею всей семьей, попозже, как ходят на званый стол. Так он звал, чтобы всех дождаться. Застали большие хоромы его полны людей, всякого нашенского, сибирского, засыльного роду. Мужчины и женщины и детское поколение, всякого звания и из разных мест, и российские, и поляки, и чухонской веры.
Тимофей собрал всех бедных поселенцев, которые еще с прибытия не оправились на своем хозяйстве. Столы большие, крыты скатертями и всем чем надобно. Батрачки бегают, квасы и чаши с пирогами расставляют. А на дворе уже смеркалося, да и ждать больше было некого: все послы домой возвратилися, и гостям неоткуда больше быть, потому что на дворе поднялась метель и вьюга, как светопреставление.
Одного только гостя нет и нет, который всех дороже. Надо было уже и огни зажигать да и за стол садиться, потому что совсем темно понадвинуло и все мы ждем в сумраке при одном малом свете от лампад перед иконами. Тимофей ходил и сидел и был, видно, в тяжкой тревоге. Все упование его поколебалось, теперь уже видное дело, что не бывать «великому гостю». Прошла еще минута, и Тимофей вздохнул, взглянул на меня с унылостью и говорит:
Ну, брат милый, вижу я, что либо угодно Господу оставить меня в посмеянии, либо прав ты: не умел я собрать всех, кого надо, чтоб Его встретить. Будь о всем воля Божия: помолимся и сядем за стол.
Я отвечаю:
Читай молитву.
Он стал перед иконою и вслух зачитал: «Отче наш, Иже еси на Небесех», а потом «Христос рождается, славите, Христос с небес, срящите, Христос на земли» И только это слово вымолвил, как что-то так страшно ударило со двора в стену, что даже все зашаталось, а потом сразу же прошел шум по широким сеням, и вдруг двери в горницу сами вскрылися настежь.
* * *
Все люди, сколько тут было, в неописанном страхе шарахнулись в один угол, а многие пали, и только кои всех смелее на двери смотрели. А в двери на пороге стоял старый-престарый старик, весь в худом рубище, дрожит и, чтобы не упасть, обеими руками за притолки держится; а из-за него из сеней, где темно было, неописанный розовый свет светит, и через плечо старика вперед в хоромину выходит белая как из снега рука, и в ней длинная глиняная плошка с огнем, такая, как на беседе Никодима пишется Ветер с вьюгой с надворья рвет, а огня не колышет И светит этот огонь старику в лицо и на руку, а на руке в глаза бросается заросший старый шрам, весь побелел от стужи.
Тимофей как увидал это вскричал:
Господи! Вижу и приму его во имя Твое, а Ты Сам не входи ко мне: я человек злой и грешный, да с этим и поклонился лицом до земли. А с ним и я упал на землю от радости, что его настоящей покорностью тронуло, и воскликнул всем вслух:
Молитесь: Христос среди нас!
А все отвечали:
Аминь, то есть «истинно».
Тут внесли огонь, я и Тимофей восклонились от полу, а белой руки уже не видать, только один старик остался. Тимофей встал, взял его за обе руки и посадил на первое место. А кто он был, этот старик, может быть, вы и сами догадаетесь, это был враг Тимофея, дядя, который всего его разорил. В кратких словах он сказал, что все у него пошло прахом, и семьи, и богатства он лишился, и ходил давно, чтобы отыскать племянника и просить у него прощения. И жаждал он этого, и боялся Тимофеева гнева, а в эту метель сбился с пути и, замерзая, чаял смерти единой.
Но вдруг, говорит, кто-то неведомый осиял меня и сказал: «Иди, согрейся на Моем месте и поешь из Моей чаши», взял меня за обе руки, и я стал здесь, сам не знаю отколе.
А Тимофей при всех отвечал:
Я, дядя, твоего Провожатого ведаю: это Господь, который сказал: «Аще алчет враг твой ухлеби его, аще жаждет напой его». Сядь у меня на первом месте ешь и пей во славу Его и будь в дому моем во всей воле до конца жизни.
С той поры старик так и остался у Тимофея и, умирая, благословил его, а Тимофей стал навсегда мирен в сердце своем. Так научен был мужик устроить в сердце своем ясли для рожденного на земле Христа. И всякое сердце тоже может быть такими яслями, если оно исполнит заповедь: «Любите врагов ваших, благотворите обидевшим вас», и Христос придет в сердце его, как в убранную горницу, и сотворит себе там обитель.
Неизвестный автор
В сочельник
Свинцовое небо и свинцовая, пустынная равнина моря, вздымающаяся от волн. Повсюду, насколько может видеть глаз, только небо да море, море и небо и больше ничего. Но вот что-то карабкается по водной поверхности, прыгает то вверх, то вниз; что-то качается вправо и влево, как маятник. Это одинокое судно, шхуна, идущая под парусами; впереди и позади нее поднимаются волны и осыпают брызгами ее широкий, неуклюжий корпус. Невеселая картина: однообразное, безотрадное, осеннее море и по волнам его плывет это невзрачное купеческое судно. На нем находится отец Коли и Валентины капитан Григорьев. Одетый в непромокаемое пальто и широко расставив ноги, он стоит на мокром и качающемся мостике и пристально глядит вперед. Вокруг него ревет море, ветер дует так, точно сорвался с привязи, но все помыслы капитана обращены не на борьбу с разъярившейся стихией, а на то, как-то теперь чувствует себя дома его маленькая дочь Валя, которая была при смерти, когда он находился в плаванье за границей. Тетка Анна телеграфировала ему, что у Вали тиф, и с тех пор капитан не мог опомниться. Он даже впал в такое состояние, в каком его еще не видывали в море ни разу: он утратил свое ледяное спокойствие и стал нервничать, как женщина.
Штурман!
Есть, капитан!
Григорьев стоял неподвижно крепко; скрестив руки на груди, он смотрел из-под нависших густых бровей глубоко впавшими глазами на надвигавшуюся ночную темноту. Помолчав немного, он показал пальцем вверх.
Ставьте парус сказал он.
Штурман Семенов, тоже опытный моряк, вытер с лица соленые брызги и с беспокойством посмотрел на капитана.
Мы и без того уже поставили много парусов, капитан, сказал он. Капитан Григорьев строго посмотрел на штурмана.
Нам нужно скорее домой сказал он. У меня умирает дочь! Делайте то, что вам велят.
Приказание было исполнено, но едва только парус был поднят, как налетевший ветер разорвал его в клочья и разнес их по поверхности моря.
Но подвигаться вперед было нужно во что бы то ни стало! Каждый просроченный час казался капитану невосполнимой потерей. Чем ближе подходил он к родине, тем становился все возбужденнее и нервнее. Вперед! Вперед!
Капитан! крикнул сквозь вой ветра штурман на ухо Григорьеву, крепко ухватившемуся за перила. Нам недолго еще держаться этого пути. Скоро мы погибнем!
Григорьев взял в руки зрительную трубу, выставил ее за борт и стал молча смотреть в нее.
Доверьтесь мне, сказал он, я доставлю вас всех невредимыми на берег.
Я не о себе хлопочу, капитан, продолжал Семенов. У нас на судне есть матросы, у которых тоже есть жены и дети. Они думают о своих детях так же, как и вы, но ведь они же исполняют свой долг и плывут куда им приказано. Зачем же вы повернули корабль совсем в другую сторону и ведете его туда, куда нам вовсе нет дороги? Ведь мы погибнем!
У меня заболела дочь, и я хочу ее увидеть во что бы то ни стало
В таком случае матросы сами повернут корабль на прежний путь, продолжал Семенов. Я только исполнил свой долг, предупредив вас о желании команды.
Сильная борьба возникла в душе у капитана; он видел, он сознавал, что это отчаянное положение корабля он сам же создал, желая поскорее увидеть свою больную дочь.
Иван! Никита! крикнул он наконец.
Заведовавший парусами боцман Иван и плотник Никита предстали перед капитаном. Матросы гурьбою стали сзади них.
Вы хотите принудить меня поставить корабль на прежний путь? обратился к ним капитан.
Иван и Никита молчали.
Отвечайте же! крикнул на них капитан.
Мы хотим исполнить свой долг ответил, наконец, боцман Иван. Мы нисколько не хотим ослушаться вас, потому что мы знаем, что вы наш отец, а мы ваши послушные матросы. У нас тоже есть жены и дети, но вы ведете нас на верную смерть, и мы просим вас сжалиться над нами и повернуть корабль на прежний путь.
Капитан подумал, а потом безнадежно махнул рукой.
В таком случае поворачивайте назад! сказал он наконец.
Работа закипела. Но лишь только корабль стал повертывать назад, как на него налетела снежная буря. Он лег набок, потом выпрямился, а вслед за тем чудовищная волна с шумом покрыла всю его палубу. Шлюпки и прикрытия над палубой были тотчас же снесены в море. Не прошло и пяти минут, как сломалась бизань-мачта, а за нею грохнул и фок.
На штирборт! скомандовал капитан.
Экипаж оживился. Все стали работать так, как не работали никогда. Брызги моря, темнота и снег не позволяли даже различить руку, поднесенную к глазам. Это были минуты, когда казалось, что разверзся ад и что человек отдан в жертву разъяренной, бурной стихии. Но Григорьев стоял среди всего этого хаоса разрушения, как лев. Корабль получил пробоину, наполнялся водою и теперь уж оставалась единственная надежда на спасение это как можно скорее выброситься на берег, пока судно еще не пошло ко дну.
Теперь уж погибли! шепнул штурман Семенов и перекрестился. Да простит меня Бог!
На пне фок-мачты кое-как удалось укрепить палку и выкинуть на ней белый флаг призыв о помощи.
Устало и безучастно работали люди, выкачивая ледяную воду. Господи, хоть бы поскорее рассветало! В такую ночь малейший луч света может возродить в человеке надежду на спасение. И этот луч блеснул.
Но это был не дневной свет. Это был огонек на берегу.
Только еще Овечий Кут, пробормотал Семенов и стиснул зубы. До порта еще далеко.
Капитан приказал распределить между людьми спасательные пояса.
Судно вдруг вздрогнуло всем корпусом от сильного удара. Оно коснулось земли. Затем его снова приподняло, ударило еще раз, опять приподняло и, наконец, крепко посадило на мель среди бурунов. Огонек из Овечьего Кута светил теперь слабо и уже с другой стороны. У потерпевших крушение не было ничего, чем бы они могли дать о себе знать на берег. Держаться на палубе они также не могли, сбившись в одну кучу и прижавшись друг к другу там, где было посуше; они тупо глядели во мрак, возлагая последнюю надежду на остатки судна.
Их обдавало снежной вьюгой и брызгами пенящихся волн. Подобно насторожившемуся тигру, они налетали на них, неся беспрерывное разрушение. Вдруг раздался треск по всему остову. Каждый схватился за свой пробковый пояс; затем все стали в темноте нащупывать руками друг друга, желая выразить этим свой навеки прощальный, последний привет, и исчезли в морской глубине
* * *
Негодный Колька, ты опять будишь Валю? Отойди от нее! сердито вскрикнула тетка Анна.
Коля молча выскользнул из темного угла, в котором стояла маленькая кроватка Вали, и сел на деревянный стул в другом углу, у окна. Это была у него привычка прятаться по углам, основывавшаяся на том, что этим способом он избегал шлепков от тетки Анны.
В это время тоненький голосок из темного угла жалобно проговорил:
Оставьте его, тетя! Ведь завтра я встану!
Тетка Анна сидела у другого окна сумрачной комнаты и вязала. Ее длинное туловище раскачивалось в такт какой-то, только ей одной слышной, музыке, и это, при недостаточном освещении комнаты, придавало ей вид привидения. Она вытащила спицу из шерстяного чулка, провела ею по своим волосам, затем опять вложила ее в вязанье и замелькала остальными спицами. После некоторого молчания она проговорила:
Чего прячешься? Все равно изобью! И зачем только ты живешь на этом свете? Вот погоди, приедет отец, я пожалуюсь ему, он тебя выдерет!