Смерть Отморозка - Шелестов Кирилл 11 стр.


Он двигался в воде мощно и ладно, как огромная сильная рыба, «как кит»; волна, поднятая им, подхватила Норова и как будто немного снесла назад. Норова будто ударило током. В одну секунду он вдруг с пронзительной и обидной ясностью осознал свою физическую неполноценность. Он отдал этой проклятой хлорированной холодной безжизненной воде шесть с половиной лет, и если после всех усилий его, плывущего, просто сносило чужой волной, как щепку, как бумажный кораблик,  значит значит, это не для него! Значит, ему нечего тут делать.

Это была его последняя тренировка; плаванье для него закончилось.

Через неделю Галька прислала к нему ребят из группы, выяснить, в чем дело. Сначала он хотел соврать, что заболел, но потом, набравшись духа, сказал, что плаваньем он больше заниматься не будет. В ответ на их удивленные расспросы, он, потупившись, объяснил, что понял, что не подходит для плаванья по физическим параметрам. Добиться он ничего не может, даже КМС не станет, а ходить просто, чтобы воду молотить, он смысла не видит.

Через два дня мальчик из группы принес ему записку в запечатанном конверте без марки, сообщив, что от Гальки. Сверху крупным старательным почерком было написано «Павлику»,  она никогда не называла его так. Он ответил мальчику, что прочтет позже, но он не прочел. Он не смог вскрыть конверт, ему не хватило мужества.

С тех пор он возил записку с собой, сорок лет, не в силах ни выбросить, ни прочесть. Конверт лежал в его петербургской квартире, среди множества бумаг, с которыми он не знал, что делать, и каждый раз, когда он на него натыкался, его обжигало давнее чувство вины.

* * *

Спал Норов мало, вставал очень рано; безмолвные темные предрассветные часы с трех до шести были его любимыми. Накануне он заснул позже обычного,  приезд Анны разбередил его; но на ранний подъем это не повлияло.

Его повседневная жизнь подчинялась расписанию; в разные периоды оно менялось, но привычка к порядку оставалась. Теперь, когда ему не нужно было ездить на службу, он жил так: пробуждение, просмотр почты и работа с серьезными книгами, выписки, заметки; первый завтрак, прогулка с музыкой, второй завтрак; спорт, обед, опять работа с книгами; вечерняя длинная прогулка с прослушиванием аудиокниг уже полегче,  мемуаров, биографий; чашка чая, карточные пасьянсы на ночь,  он разбирал их в планшетке, уже в постели; пятичасовой сон. Во второй половине дня он практически не ел, он вообще ел мало, как и спал.

В быту он соблюдал правила, к которым мать приучила его с детства: холодный душ, ежедневная смена белья, порядок в вещах и на рабочем столе. Брился он теперь, правда, лишь раз в три дня; при нынешней моде это было совершенно прилично, но его матери это не нравилось, и перед встречами с ней он всегда тщательно выбривался.

Гулял он каждый день, несмотря на погоду; выходил еще до рассвета, а возвращался уже после восхода. Как правило, он сначала поднимался в гору, примерно с километр по узкой асфальтовой дорожке, с одной стороны от которой угрожающе нависала неровная каменная скала, а с другой круто убегал вниз склон холма, закрытый редкими деревьями и густыми кустами. За холмом был другой холм, и там еще один, и на нем дальними желтыми огоньками светился Кастельно.

Когда он вышел в холодную влажную темноту, небо было черно-лиловым, глубоким, сплошным и беспросветным, каким оно часто бывает по ночам в марте и апреле. Невозможно было разглядеть пальцы вытянутой руки; он ступал наугад, но фонарика все равно не зажигал. Невидимая дорога под ногами была неровной, но он знал ее и чувствовал, и двигался уверенно.

Перед самым выходом из дома, он надевал наушники, выбирал в своих записях классической музыки какое-нибудь произведение, включал и, открыв дверь, нырял в эту густую музыкальную темноту, как в бескрайнюю стихию, как в тайну. Он сливался с ней, растворялся в ней, бездонной, наполненной музыкой, и плыл в ней свободно, как кит. Это было особое непередаваемое ощущение, глубокое, волнующее мистическое. Сегодня он поставил третью симфонию Брамса, драматичную, но мажорную.

Наверху узкая дорога пересекалась с другой, более широкой, автомобильной. Можно было свернуть налево, и, описав длинный круг через лесопилку и Кастельно, вернуться домой, или нырнуть направо, на тропинку, проложенную специально для рандонистов,  любителей лесных прогулок и двигаться между деревьев по склону холма. Когда светало, оттуда открывался завораживающий вид на окрестности. А еще можно было пересечь трассу и по петляющей узкой дорожке брести между лесов, виноградников и полей к развалинам старинной часовни и маленькому кладбищу. Здесь были бесконечные возможности для прогулок, и каждый раз он выбирал маршруты, как музыкальные произведения.

Сегодня он свернул направо, в лес. Под утро температура опускалась, сейчас было не больше пяти градусов, на нем была теплая куртка и легкая шапка бини. Зачем она прилетела, Кит? (В бесконечных мысленных диалогах и спорах с собой он обращался к себе так, как когда-то называла его Галька.) В ней чувствуется какое-то волнение, особое напряжение, будто она хочет что-то сказать, но не решается. Что именно, Кит? Не знаю, как будто, что-то важное Важное? У нее есть тайны, Кит? От тебя? Это что-то новое. Она действительно всегда была ясной душой, не очень тонкой, но прямой, без двойного дна, может быть, даже без особой глубины. Когда-то ты знал ее наизусть. Да, но прошло много времени, она могла перемениться Кто, Анна? Ну, нет, Кит, только не она. «Снегвсегда!».

После ее замужества ты оборвал переписку с ней. Не простил Гаврюшкина? Да, стыдно признаться, но не простил Почему стыдно, Кит? Потому что не сумел простить. А почему не простил? На то были причины Какие, Кит? Только честно? Я любил ее. Ты ее любил? Правда? Да. Еще как! Может быть, иначе, чем ей хотелось,  не как женщину, но как самого близкого друга, как младшую сестру, даже немного, как ребенка, как дочь.

Постой, Кит. Но ведь ты ушел от нее, бросил. Уехал в свой Питер и Лыской звали! Так, кажется, выражалась одна из твоих домработниц? Пишите письма. Я уехал, потому что между нами начался интим! Если, конечно, можно назвать интимом то, что между нами тогда происходило в постели. Она лежала подо мной, неподвижная, одеревенелая, скованная. Не женщина, не любовница, а голый, худой персональный помощник, на которого зачем-то залез озверелый начальник. Да еще смотрела на меня своими ясными круглыми глазами. Никогда этого не забуду! Любой бы сбежал!

Зачем же ты это начинал? Да не я начинал, не я! То-то и оно, что эта дурацкая постель была мне совершенно не нужна! Я уклонялся, сколько мог, но ей так хотелось быть вместе везде, всегда! Она не понимала, что этим все ломает. Сближаясь, разрушает Она любила тебя, Кит. Да, знаю любила Как было этого избежать? То и плохо, что два любящих человека не сумели остаться вместе. Плохо и глупо. Черт!

На западе уже появился легкий просвет, серо-розовое сияние, будто кто-то медленно поднимал тяжелую черную глухую завесу. А на противоположной стороне неба, на востоке, ширилась и разгоралась рваная оранжевая полоса; поднималось солнце.

Ты был старше нее на пятнадцать лет, Кит, и в тысячу раз опытнее. Ты мог бы проявить терпение, пробудить в ней чувственность Если, конечно, в ней она имелась! Ты сомневаешься в этом? Очень. Ну, во всяком случае, ты был обязан попытаться, а ты не пытался. Не пытался, правда. Это же было после уголовного дела и отставки Внешне я держался, но по сути был тогда лишь мешком с костями. Мешком с переломанными костями,  ни чуткости, ни нежности. Это был тяжелый период, больной. У меня о нем сохранились смутные воспоминания, разрозненные, ватные. Только некоторые сцены встают в памяти с необычайно яркостью. Хотя, пожалуй, лучше бы вовсе не вставали

Но уехав от нее, Кит, бросив ее по-свински, ты избавил ее от всяких обязательств перед собой, не так ли? Не совсем. У нее с самого начала не было передо мной никаких обязательств. У меня были, у нее нет. Так я это в ту пору понимал. Тогда почему ты ей не простил? Почему? Да, Кит, почему? Потому что с тех пор у меня не было женщин. Ни одной, даже случайно. А она преспокойно вышла замуж за Гаврюшкина и родила от него. А теперь оставим эту тему, я больше не хочу ее обсуждать!

* * *

Небо на Востоке уже сделалось малиново-ярким, тонкими контурами проступили на его фоне высокие редкие ветвистые деревья на далекой горе, словно нарисованные китайской тушью.

Эти ежедневные рассветы всегда были разными, порой они наполняли его особым вдохновением, сродни религиозному. Бог был в этом потрясающем малиновом небе, в мощно поднимающемся оранжево-красном солнце, в лиловой уходящей темноте с угасающими бледными звездами, в этих неповторимых красках, в пронизывающей музыке и чуть доносившихся сквозь нее голосах птиц.

Он пытался фотографировать эти рассветы, но камера не вбирала всю эту невозможную музыкально-цветовую палитру: от нежной, сладкой, щемящей, шопеновской пастели на востоке до потрясающей ослепительной и оглушительной бетховенской меди на западе. Объектив терялся в километрах перспективы, не видел границ между холмами, не улавливал бесчисленных переходов цвета.

Яркая охра открытой земли, золотые волнуемые ветром поля, вздымающиеся по склонам; геометрически-ровные ряды причудливо изогнутых зеленых виноградников; красные маки в зеленой траве среди бело-серых камней; серебристый утренний иней на длинных стеблях травы и музыка, музыка! все это куда-то безнадежно исчезало с фотографий.

Он пробовал рисовать, даже брал уроки живописи у старого чудаковатого тощего англичанина, жившего в Кастельно. Тот хвалил его пейзажи, уверял, что у него большой талант, но он знал про себя, что это не так, что подлинного таланта у него нет.

Подлинного таланта у него, кстати, не было не только к живописи. У него его вообще не было. Это стало для него запоздалым открытием, огорчительным, но уже не мучительным. Пойми он это в молодости, он бы расстроился. Ведь он когда-то был честолюбив. Впрочем, о подвигах он мечтал больше, чем о славе. Многие не видят между этим разницы: Блок писал: «О доблестях, о подвигах, о славе»,  для него это было едино. На самом деле, это как отдавать и брать. Норову в детстве и юности хотелось отдать жизнь за что-то высокое. Он был бы счастлив, если б это удалось. А слава что слава? Он бы все равно ее уже не узнал. Но не удалось, жаль. Хотя, честно говоря, не особенно. Ибо сейчас, на пороге старости, он был счастлив, полным тайным счастьем. Непоследовательно, Кит. Да, действительно но что поделать? Человеку тесно в тисках логики.

Прежде, когда он был богат, у него были долгие периоды бешеных загулов; он брал в постель по две, три, четыре женщины. Целомудрие пришло вместе с одиночеством; одиночество принесло покой и глубокое сокровенное счастье. Он привык к уединению, чистоте и счастью, он дорожил ими.

Восход сегодня был ярким, это означало скорую перемену погоды, сильный ветер, частый в этих краях. Раньше ветра навевали на него тоску и гнетущее давящее чувство вины, которое мучило его много лет.

Но в последние годы он начал выздоравливать; с наступлением ясных солнечных дней к нему возвращалось веселое расположение духа и любовь к жизни.

Он был беден в юности, швырял деньгами в молодости; он влюблялся и был любим; он кое-чего добился и многое потерял,  он ярко жил. Он был остро счастлив когда-то и оставался спокойно-счастлив сейчас, в наступающей старости. Он любил свои одинокие прогулки, рассветы и закаты, лесные запахи и шорохи. Любил книги, музыку, пение птиц, красоту соборов и лиц, долгие размышления. Любил спорт: бегать, подтягиваться, поднимать тяжести, боксировать.

Из этой, столь дорогой и любимой им жизни он хотел уйти добровольно и свободно; со вкусом счастья на губах,  не с горечью лекарств.

У него был пистолет, «глок», купленный по случаю в Монпелье у знакомых арабов, за большие деньги. Здесь он хранил его в спальне, в рюкзаке. Перед отъездом, он упаковывал его в герметичный пластиковый пакет и прятал в лесу, под развалинами заброшенного строения в паре километров от дома.

Он собирался застрелиться здесь, во Франции. Он не ставил себе определенных сроков, он мог сделать это в любую минуту: через неделю, завтра, сегодня вечером. Тем сильнее ему хотелось еще немного постоять на краю, насладиться, надышаться. Готовность к смерти делала любовь к жизни необычайно острой.

Глава пятая

Когда Норов вернулся, Анна уже сидела на кухне на высоком табурете в длинном светло-сером свободном платье из мягкой ткани, придававшим ей домашний вид, и пила чай. Большой стол был сервирован для завтрака на двоих: тарелки с приборами, салфетки, аккуратно порезанные фрукты, сыр и хлеб, коробочки с йогуртом, конфитюр. Норов почувствовал безотчетное беспокойство старого холостяка, не любившего мыть посуду. Продукты он сам покупал накануне ее приезда, но привык обходиться минимумом тарелок.

Привет, улыбнулась она. Я тут похозяйничала, ничего? Будешь завтракать? Сделать яичницу?

Спасибо, я и этого-то за день не съем.

Раньше она не умела готовить и вообще была лишена хозяйственных навыков. Ее домовитость, новая для него, очевидно, была результатом ее семейной жизни. Он почувствовал легкий укол запоздалой ревности, устыдился, подошел и поцеловал ее прохладную в щеку.

А ты совсем не полысел!  весело заметила она. Зря только на себя наговариваешь.

Он провел рукой по очень коротко остриженной голове.

Густая шевелюра, хмыкнул он. Одна беда волосы в глаза лезут.

Я не сказала, что они густые, запротестовала Анна.  Я сказала, что они есть. И ни одного седого!

И еще я огромный.

Она развела руками и покачала головой, показывая, что спорить с ним бесполезно.

Чаю?

Я выпью кофе.

По-прежнему пьешь много кофе?

Больше.

Она помнила, что разговоры о здоровье его всегда раздражали, и воздержалась от бесполезного замечания.

Как спалось?  спросил он.

Очень хорошо, только какой-то зверь всю ночь кричал под окнами. Ты не слышал? То так пронзительно, то жалобно, то сердито. Немного похоже на кошку, но иначе. Я так и не поняла, кто это.

Это сычи, такие маленькие совы. Под крышей живет целое семейство: родители и птенец. Очень симпатичные и общительные. Немного похожи на тебя.

Я похожа на сову?!

На сыча. Миниатюрная, а глаза огромные, круглые. Кстати, по-французски «chouette» означает не только сову, но и «красивый, милый».

Как интересно! Я и не знала. Они считают сов красивыми?

Они и впрямь очень милы. По ночам они бурно дискутируют, наверное, спорят о политике. Это же французские сычи, французы вечно спорят о политике. Я привык к их компании, мне даже нравится.

А я уже сбегала к лошадям, похвалилась Анна. Лошади утром возле дома, в легком тумане, это так необычно! Волнующе. Вид, правда, у них действительно не романтический, а довольно жалкий: грязные, отощавшие, я даже покормила их яблоками и хлебом. Представляешь, они ели хлеб и вот так кивали, она покачала головой сверху вниз, наверное, благодарили, видно, вконец оголодали.

Во Франции даже лошади вежливы. Кстати, как думаешь, почему наши соотечественники не благодарят и не извиняются? Считают, что это унижает их достоинство?

Просто не привыкли. Я ноги промочила в росе, поставила сушить кроссовки. Лиз совсем не ухаживает за лошадьми?

У нас с ней по этому поводу было несколько объяснений. Я задавал тот же вопрос, что и ты, а она меня уверяла, что это дикие лошади, и в специальном уходе они не нуждаются, им от него будет только хуже.

Назад Дальше