Так проходили обыкновенные дни недели. В субботу в 6 ч. вечера все, кроме уволенных в отпуск в город к родным, отправлялись в церковь, находившуюся во II этаже внутри главного корпуса здания. Церковь представляла огромный паркетный в два света зал с особым алтарем. Сюда свободно входило в большие праздники до тысячи душ молящихся. Пел хор своих же кадет под управлением учителя пения (И.Г. Солуха).
По возвращении из церкви и после вечернего чая все выстраивались в «возрастах» в рекреационном зале, куда являлось и все начальство «возраста». Здесь прочитывались недельные отметки за учение с «нулями», «единицами» и «двойками», записи в штрафные журналы особых проступков в классе. Неисправимые лентяи и рецидивисты-проказники вызывались перед фронт[ом] и подвергались публичной порке или отводились в карцер на «хлеб и воду» на указанный срок.
На воспитанников слабонервных, привыкших к мягкому домашнему уходу и ласке, эти расправы производили потрясающее впечатление. Помню первое наказание вновь поступившего со мною сверстника (Пирожкова) за разбитие в двойной раме стекла результат неумеренной возни с товарищами и ослушания дежурного воспитателя, приказавшего прекратить эту возню, он был присужден к розгам. Пирожкова положили на скамью, но после первых же ударов розгами наказанный от пережитого волнения сильно и жидко испражнился на себя и скамью, что вынудило начальство прекратить наказание, вызвав хохот среди стоящих во фронте товарищей. Но не для всех так скоро прекращалась расправа.
Вдохновителем такой меры наказания являлся прежде всего грозный директор г[енерал]-м[айор] Кузьмин-Караваев. Мы его видели редко, мельком, но всегда его появление сопровождалось наказанием кого-либо из подвернувшихся воспитанников. Он считал, что лишь такой устрашающий системой наказаний можно с успехом управлять вверенной ему массой детей. Сам он был женат, имел 6 дочерей разного возраста, был очень заботливый глава своей семьи, устраивая для нее всевозможные удобства и развлечения за счет корпуса, но, как потом оказалось, держал сторону вора-эконома, верил ему во всем и лично не входил в интересы своих питомцев, считая это мелочью ниже своего директорского достоинства.
Всем воспитанникам говорил «ты», обращался с ними всегда строго, резко и грубо, беспощадно назначал наказания за малейшие проступки в зависимости от своего настроения. Ходил он в сапогах на резиновых подошвах, являясь неожиданно там, где его не ждали, часто по доносу своих разведчиков из служителей корпуса. Карты, водка и самовольные отлучки в старших классах считались преступлениями, для изжития которых он не щадил берез кадетской рощи и тела виновных.
При этом директоре я пробыл два года, и общее впечатление у меня о нем сохранилось отрицательное. Небольшого роста, толстый, румяный, подвижный, с ястребиным носом и какими-то мутными навыкат глазами, он к себе не располагал, даже когда молчал, но когда начинал кричать, площадной бранью ругаться и топать ногами, визгливым голосом грозить провинившемуся кадету «запороть его насмерть», вызывал к себе просто отвращение. Все знали, что он ведет дела хозяйственные негодно, за счет желудка кадет.
Мы, учащиеся, при нем всегда были голодны. Уходя из столовой после обеда, мы старались набить карманы кусками черного хлеба «с лотка» и принимались его есть по возвращении в свой «возраст» или на гулянии. Это вечное недоедание было для нас, подрастающих и очень много двигающихся, сущим мучением. Счастливы были те, у кого от родных получались и припасы, и деньги. Но главная масса это были дети семей бедных, сдавших в казну своих ребят и считавших поэтому всякую заботу о них лишней.
Это привело к ростовщичеству и торгашеству неимущих, но физически сильных дончаков и кавказцев и тяжкому положению бедной и голодающей главной массы всех воспитанников каждого «возраста». «Голод не тетка», «сам себя не накормишь никто не подаст», «нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет», а к этим поговоркам голодающие кадеты добавляли еще «не украдешь не проживешь», и вот мгновенно снаряжалась из старших классов отчаянная экспедиция: с места гулянья, незаметно скрывшись от глаз дежурного воспитателя, отправлялась экспедиция к «кацапам», т. е. выходцам из Владимирской губернии, занимающимся огородничеством.
Кадетское начальство (директор) сдавало этим огородникам очень выгодно для него большие участки кадетской рощи (полянки) под всякие овощи. Осенью, когда все овощи поспевали, там можно было набрать картофеля, кочерыжки капусты, подсолнечников, наломать кочанов кукурузы. За этим и отправлялись экспедиции, в огромном большинстве случаев с удачными результатами. Картофель и кукуруза потом варились служителями у них на квартире и доставлялись кадетам.
Другие выдумщики устраивали нечто похожее на удочки, т. е. длинные палки с увязанными на конце большими заостренными гвоздями. Эта партия старших наших товарищей являлась на наше место гуляния, так как на наш плац выходили окна хлебного цейхгауза. Через решетчатую форточку такая удочка направлялась внутрь, нанизывали пару булок и подтаскивали их к форточке, где сотоварищ по экспедиции уже рукой снимал через форточку булки. Мы в это время держались в отдалении, чтобы не мешать добытчикам, иначе можно было сильно пострадать за то, что помешали в их работе. Иногда добытчики ловились, и расправа с ними была беспощадна. Но это нисколько не устрашало «голодающих», которые изыскивали новые способы добычи запасов корпусного эконома.
Однако хранение, да, вероятно, и недобросовестная закупка продуктов экономом, сказывались на их качестве. Одну неделю мы каждый день получали гречневую кашу, то как приправу ко второму блюду, то самостоятельно, с хорошо прожаренным светлым салом («шкварками»). Первые дни мы ее ели, хотя нам претил какой-то привкус в ней, но дальнейшая партия крупы настолько разила крысиным пометом и[прогорклостью, что мы перестали есть и заявили через выборных претензию эконому. Он наших выборных изругал и объявил, что доложит о нашем поведении директору, так как он исполняет лишь директорское распоряжение. Возмутились прежде всего старшие классы, откуда были посланы агитаторы во все возрасты: «Каши не есть, а когда ее подадут, из всех баков вывалить ее на пол около столов в одну кучу, против каждого стола».
Каша была в этот день дана самостоятельно, вторым блюдом. Качество было прежнее, т. е. неудовлетворительное. По какому-то условному сигналу сразу все поднялись со своих мест, и кашу выбросили на пол Дежурные воспитатели закричали, восстанавливая порядок; на это раздался крик и визг: «Гнилая каша!», повторяемый сотнями голосов. Эконом побежал за директором.
К его приходу водворилось полное молчание. Ему пришлось идти по грудам каши, скверный запах которой был лучшим докладчиком о причине мятежа и тяжкого нарушения дисциплины. Он свирепо всех нас обводил глазами и грозно потребовал выдать зачинщиков. На это все отвечали молчанием. Тогда он приказал выпороть по списку всех замеченных в возрастах в неисправимо дурном поведении. Но каша больше в нашем обеденном меню не появлялась. Эконом накляузничал на посылку к нему депутатов и кое на кого указал лично. Таким бедняжкам досталось сильно. Все же директор и эконом стали осторожнее и внимательнее. Кое-кто из кадет после порки были и исключены за этот мятеж.
Но для репутации директора это дело оказалось неблагоприятным. Родители некоторых воспитанников, влиятельные в высших сферах, обратили внимание кого следует на хозяйственные дела корпуса, и из Петербурга нежданно приехал ревизор, в руках которого оказался неприятный для директора материал. Год еще директор у нас пробыл, а затем неожиданно был уволен. Но вернемся пока к его еще владычеству.
На меня мятеж, вызванный «гнилой кашей», произвел большое впечатление. Как и в классической гимназии, я понял, что мы, 600 с лишним душ, составляли живой организм, имеющий свою волю, которая проявляется в какие-то трудные для этого организма минуты жизни совсем помимо установленной начальством организации. И власть официальная с этой внутренней силой вынуждена считаться
День за днем, неделя за неделей потянулись однообразно, по установленному трафарету для нашей жизни. Они были так однообразны, а время так урегулировано, что лишь праздниками мерил я текущее время.
Так промелькнула первая четверть. В классе я занимался усердно, учение давалось мне легко, и моя репутация установилась и в глазах преподавателей и товарищей довольно приличная. В конце первой четверти были репетиции, а в общем, все для меня сложилось по-хорошему. Я написал домой мое первое письмо с приложением четвертных отметок по всем предметам и мнения моего воспитателя. По правилам корпуса, мы могли писать письма домой только с разрешения воспитателя и его цензурой. Первые месяцы я ничего утешительного родителям написать не мог, а жаловаться на свое житье в корпусе было бы нелегко, да и воспитатель бы не пропустил такого письма.
С братом мы виделись довольно часто, но я знал, что он ничего не предпримет для улучшения моего положения. От него я слышал только строгие резонерские советы, как себя держать. В свою же личную жизнь он меня не вводил, хотя я знал, что у него есть друзья семьи, где он часто бывает по праздникам. С товарищами я держался довольно ровно, не входя ни с кем в особенно тесную дружбу.
В свободное от занятий время я кое-что стал читать. В нашем корпусе была очень обширная и богатая библиотека, но запущенная. главную массу книг составляли огромные фолианты классических сочинений, недоступных нам, малышам. Книги из библиотеки брали более воспитанники старших классов. К нам же книжки для чтения, доступные нашему возрасту, попадали случайно. Вот среди таких книжек как-то попала в мои руки «Семейная хроника» Аксакова. Памятуя, что я уже какую-то «Семейную хронику» (перевод с английского) раньше забраковал, я и к Аксакову отнесся с пренебрежением, лишь перелистав его. Но при каком-то случае, не зная куда деться, так как очень скверная погода сократила наше гулянье, я взял эту книгу, где-то в середине раскрыл и стал читать Я опомнился только тогда, когда сигнал «сбор на вечерние занятия» оторвал меня от окна, у которого я было пристроился. «Семейная хроника» так меня захватила, что, наскоро приготовив уроки, я продолжил чтение за партой, вызвав замечание воспитателя за нарушение инструкции, требовавшей в это время только готовить уроки. После вечернего чая и молитвы я пристроился к лампе портных и читал около них, пока не прогнал меня дежурный спать.
В последующие дни я продолжал с увлечением читать во всякую свободную минуту. Избегая товарищей, издевавшихся над моим увлечением, я в рекреационное после обеда время пробирался тайком в свой класс. Хотя классы запирались на замок, но верхние фрамуги огромных входных дверей (со стеклянной рамой) оставлялись для вентиляции без стекол. Я взбирался по двери, становясь на ручку, хватался за проем верхней фрамуги и перелезал свободно в класс; здесь я около окна залезал под парту, боковая стенка которой прикрывала меня от застекленной двери, и спокойно читал почти до возвращения всех возрастов с прогулки, не вызывая ничьего внимания за свое отсутствие. Перед началом вечерних занятий классный служитель заблаговременно отворял ключом дверь, и я на законном основании находился на своем месте. Я часто пользовался таким убежищем для чтения, вызывая иногда удивление товарищей, куда я исчезаю с прогулки. Моего же секрета я никому не открывал.
Мне удалось так прочитать и всю «Семейную хронику», и «Детские годы Багрова-внука», причем я теперь понимал, испытывал и переживал все чувства автора этих чудных произведений.
Понравились мне также уроки географии молодого, но очень искреннего и увлекающегося преподавателя г. Любимова. Я стал в классе записывать за ним, составился из этих записей очень приличный конспект, который мне очень помог к четвертной репетиции. Мой конспект стали спрашивать и товарищи, а один из более состоятельных предложил мне рубль за копию моего конспекта, что я и выполнил добросовестно. Этот рубль был моим первым самостоятельным заработком и жизни и очень мне помог.
Очень интересно и увлекательно преподавал нам рисование учитель г. Саратов. Мы с особой радостью спешили в рисовальный зал, стены которого были увешаны лучшими рисунками карандашом, итальянской тушью, акварелью и даже картинами в масляных красках, исполненными за период жизни корпуса его питомцами, учениками г. Саратова. Кое-какие способности оказались и у меня, а при окончании корпуса, в числе других, на стенах рисовального зала оказались и мои скромные работы. К сожалению, я мало и неупорно работал, а потому рисовальщик из меня вышел все-таки плохой. Но уроки рисования в корпусе я до сих пор вспоминаю с истинным удовольствием.
Языки иностранные нам преподавали большие оригиналы: французский язык г. Герре и г. Veille, а немецкий г. Kamnech (Камныш). В маленьких классах все правила произношения, отдельные короткие фразы и разные исключения неправильных глаголов и других частей речи мы должны были заучивать все хором, громко и нараспев по указанию учителя, который сам с нами пел и дирижировал, ударяя квадратом по парте. Несмотря на все наше усердие, этот метод не давал реальных результатов: оканчивая корпус, никто из нас на этих иностранных языках говорить не мог, и переводил с трудом незнакомую книгу. Дух языка оставался для нас неуловим, невзирая на знание грамматических правил и массы слов. В чем тут секрет, я и до сих пор не знаю. Но добросовестно заблудившиеся в своем методе преподаватели занимались в положенные часы с нами очень усердно.
Все другие предметы преподавались обычным установленным порядком, с задаванием уроков по учебнику и с дополнительными разъяснениями. Уроки спрашивались строго, отметки ставились скупо и работать, в общем, понуждали.
Занятия физического характера (гимнастика, фронтовое учение и танцы) имели по несколько часов в неделю (гимнастика каждый день), требуя от нас большого движения и напряжения. Учителя добросовестно относились к делу, и результаты сказывались наглядно. Это я испытал не себе. Не забыв обиды, нанесенной мне казачком Медведевым 3
м
м
Среди других обязательных по расписанию занятий дня были уроки танцев и пения. Первые состояли для нас, малышей, строго говоря, в мучительных проделках всяких «pas», глядя на учителя и по его счету, под скрипку учителя музыки г. Гино, старого немца, которому помогал его сын. Первые годы поэтому обучение танцам мало чем отличалось от шведской гимнастики, а потому приносило некоторую пользу. Уроки пения состояли в начальном объяснении нот, а затем в хоровом пении старинных русских песен (и народных, и военных). Для нас, малышей, по преимуществу избирались стихотворения, положенные на музыку, очень удачно выбираемые учителем пения И.Г. Солухой. Это был молодой и даровитый музыкант, страстно преданный своему делу, который вселял в нас любовь к пению.
Среди украинцев Юго-Западного края было много детей с превосходными голосами и природным слухом. Г[осподдин] Солуха легко набирал лучшие голоса, а церковный хор, которым он руководил великолепно. Но помимо того, пение хором само собою очень привилось в каждом возрасте; всякий день перед вечером в рекреационном зале или где-либо в отдаленном углу коридора непременно собиралась группа любителей и стройно пела, преимущественно малорусские песни, забывая об играх и др. развлечениях. Меня тоже потянуло к таким любителям, и мы часто наслаждались пением. Мой голосишко составил мне рекомендацию, и я, по подсказу товарищей, был г. Солухой взят в церковный хор. Занятия в хоре проводились в рекреационное время, раза три в неделю. Но зато певчим полагалась в субботы и во все воскресенья кружка молока с булкой. По кадетскому масштабу, это была завидная премия.