Мысли перед рассветом. Научна ли научная картина мира? - Тростников Виктор Николаевич 4 стр.


Гуманизм и итальянская живопись Возрождения суть именно эпифеномены. Чтобы ясно увидеть это, достаточно порвать с распространенным ложным пониманием термина «гуманизм». Его обычно трактуют как «культ человека». Но нетрудно увидеть, что для гуманизма существует только телесный, физический, физиологический человек. Духовная, нравственная, высшая сторона человеческого «я» им попросту игнорируется, а связанные с этой стороной проблемы добра и зла, бессмертия души, смысла существования и т. д. обходятся или, в лучшем случае, отдаются на откуп церкви. Гуманисты были формально правы, говоря, что они возвеличивают человека, поскольку они называли «человеком» только то, что в нем возвеличивали. Но тот, кто имеет более широкое представление о человеке, не должен повторять такие утверждения, а должен сказать более точно: гуманистическое движение, составляющее важную составную часть Ренессанса, прославило материальную половину человека, совершенно отвернувшись от духовной его половины. Этим объясняется и повышенный интерес к античности, характерный для Ренессанса: именно у языческих авторов древности можно было найти культ красоты тела, физической, силы, ловкости и т. д. В рамках гуманизма человек рассматривался как очень сложная машина, которую интересно было изучить, понять и изобразить с такой же точностью, с какой делают чертежи механизмов. У художников возник интерес к анатомии, они стали изображать людей «похоже», Леонардо да Винчи, которого наряду с Макиавелли можно назвать олицетворением Ренессанса, всю жизнь бился над изобретением, проектированием и испытаниями бесчисленных механизмов, постоянно имея в сознании главную цель: проникнуть в секрет устройства «человеческого механизма». В литературных произведениях стали воспевать внешнюю красоту, двигательное совершенство человека, а в некоторых из них воспевались и такие проявления его телесности, как обжорство, пьянство, похотливость; героями теперь делались тучные, циничные, громко хохочущие и отпускающие похабные шутки люди.


Не много есть вещей, более трудных, чем отречение от проникшей в ум через тысячи каналов и заполнившей его застарелой лжи. Но это как раз то, что нам и предстоит сейчас сделать. Как это ни болезненно, но нам нужно раз и навсегда порвать с насквозь ложным представлением, вошедшим в нас через учебники, научно-популярные книги, романы, монографии, кинофильмы, телевизионные передачи, укрепившимся от собственного многократного громкого провозглашения,  окаменевшим представлением, будто Возрождение было светом, разогнавшим мрак средневековья, утром великого пробуждения Человека, освобождением его неограниченных возможностей и способностей от пут, наложенных заветом христианского смирения. Если мы не отбросим эту главную ложь, переворачивающую все вверх ногами, то у нас не останется никакой надежды понять хоть какой-нибудь фрагмент перевернутого мира; нам не поможет никакая изобретательность, и в каждом вопросе мы будем ошибаться и заблуждаться. Но стоит нам решиться на это, как сразу же многочисленные странные и непонятные до этого явления встанут на свои твердые места в обретшей достоверность картине мира, и в конце концов мы сможем получить ответ и на тот вопрос, который спровоцировал все наши размышления.

Конечно, к этому ответу у нас еще долгий путь. Та краткая характеристика идеологии Ренессанса, которую мы сформулировали выше, является еще не истиной, а лишь намеком на истину, нуждающимся в детальной расшифровке. После осмысления многих других вещей мы вернемся к Ренессансу и попробуем уточнить существо тех фундаментальных явлений, которые его породили. Но нельзя двинуться в направлении истины, не распрощавшись предварительно с ложью.

Однако возникает вопрос: как же могло случиться, что в громадной исторической и художественной литературе, во всех энциклопедиях и словарях появилась неверная концепция Возрождения и гуманизма? Как пытливые исследователи, перепроверяющие каждое положение своих коллег, могли принять эту концепцию, коль она продолжает парадоксы и антиномии?

На это можно сказать следующее. Во-первых, не все принимали эту концепцию (например, не принимали ее богословы). Во-вторых, к парадоксам и антиномиям историки и социологи настолько привыкли, что давно перестали их бояться. Но есть и третья, гораздо более важная причина. Ведь идеология гуманизма победила, овладела миром, стала господствующей! А всякий, сидящий на троне, как известно, разрешает издавать только такие учебники истории, в которых родоначальники его династии изображены великими и благородными людьми, высшей заботой которых было благо народа. Сами же эти родоначальники, не зная о царственном предназначении своих потомков, говорят о своих целях откровеннее. Их искренние признания потом либо замалчиваются, либо, если это не удается сделать, для них изобретается хитроумная теория, придающая им нужную интерпретацию. Макиавелли принадлежал к поколению родоначальников, поэтому выразил кредо Возрождения вполне искренне.

* * *

Теперь мы можем вернуться к Бэкону. Для начала приведем одно его любопытное высказывание: «Тот, кто поймет до конца человеческую природу, создан для власти». Знакомая песенка! Властитель должен знать свойства того материала, с которым имеет дело, иначе он не сможет правильно устроить государственный механизм. Познание природы человека ценно не само по себе («мы не заботимся о таких умозрительных и вместе с тем бесполезных вещах»), а ровно в том же смысле, в каком для пасечника ценно знание природы пчел. Заметим еще, что Бэкон не сомневается «до конца»; такая уверенность может основываться только на представлении о человеке как весьма сложной, но вполне детерминированной машине. Здесь мы как раз и встречаемся с проявлением макиавеллизма, «распространенного при дворе Елизаветы».

Правда, как и следует ожидать, в сознании Бэкона механистическая идеология Макиавелли несколько смягчается (и в этом залог будущего прославления Бэкона, не проявившего чрезмерной откровенности Макиавелли). Бэкон, вероятно, не очень отчетливо видел свое собственное место в сугубо тоталитарном государстве и, хотя был согласен с тем, что никаких причин поведения человека, кроме «естественных», которые можно «понять до конца», не существует, все же не мог расстаться с некоторыми дорогими для него представлениями например, с идеалом личного богатства и независимости. Лорд-канцлер, бравший взятки с просителей и вымогавший деньги у своего коронованного покровителя, понимал толк в таких вещах. Но ведь знание всяческих пружин и колесиков мирового механизма универсальная сила, его можно направить на достижение этих идеалов. Бэкон пишет: «Кому выпадает счастье опередить других в каком-нибудь изобретении или привилегии, может иной раз нажить несметное богатство. Так что, если человек окажется подлинно искусным в логике ему суждены большие дела». Как Макиавелли апеллирует к честолюбию политиков, так и Бэкон играет на индивидуалистических чувствах соотечественников, стремясь утвердить английский вариант макиавеллизма. Это стремление является одной из самых характерных черт сочинений Бэкона, в которых он выступает не просто как исследователь, а как страстный пропагандист своей идеологии. Каких только ни приводит он аргументов, каких ни использует приманок, чтобы заставить читателя бросить умствования и заняться полезными науками. Казалось бы какая ему забота до других, служил бы сам науке и жил себе спокойно. Но для Бэкона важны, конечно, не научные результаты, а нечто куда более серьезное: чтобы восторжествовало его мировоззрение. Поэтому, несмотря на внешние различия, Бэкон и Макиавелли не только члены одного духовного братства, но и его апостолы.

* * *

Познакомившись с наиболее выдающимся предшественником Бэкона, взглянем на основного его последователя. В конце жизни Бэкон много общался с Гоббсом (15881679). Во время совместных прогулок Гоббс часто записывал мысли Бэкона, который считал, что никто не делает это лучше. Маркс назвал Гоббса «систематиком бэконовского материализма». Так что это как раз тот, кто нам нужен.

Центральное произведение Гоббса «Левиафан». Так он назвал образцовое государство, подробно им описываемое. Важнейшим достоинством этого государства является его незыблемость оно может существовать вечно. Чтобы достичь такого идеала, необходимо основать государство на строго централизованной сильной власти, подвергающей все цензуре даже мнения граждан. Создание такого государства объективная необходимость, вытекающая из свойств человека: «Пока люди живут без общей власти, держащей их всех в страхе, они находятся в состоянии, которое называется войной, и именно в состоянии войны всех против всех». Если характеризовать гоббсовское представление о человеке очень кратко, то больше всего хочется сказать, что это представление о злом и агрессивном животном; но слово «злое» в философии Гоббса лишено смысла, поскольку выражает некоторое моральное осуждение, а мораль, по Гоббсу, относительна. «Желания и другие человеческие страсти сами по себе не являются грехом. Грехом также не являются действия, проистекающие из этих страстей, до тех пор, пока люди не знают закона, запрещающего эти действия». Закон же предписывается Левиафаном.


Гоббс желает утвердить свою точку зрения на прочных основаниях, поэтому он посвящает много страниц чему-то вроде современной психологии и психофизики выявляет особенности восприятия и мышления. Природа всех ощущений, считает он, вполне механистична, они являются как бы сжатием пружины, на которую давит внешнее тело. Когда, скажем, на глаз попадает свет, он оказывает давление на сетчатку и производит некоторое ее напряжение это и есть зрительное чувство. Что же касается мышления, то оно есть «остаточное ощущение». Так весь внутренний мир человека получает простое объяснение. Отметим следующее: никакого научного материала, позволяющего возвести подобную теорию, во времена Гоббса не было, сам он также не производил никаких экспериментов. Тем не менее, теория излагается с непререкаемой убежденностью. Быстрые на суждения люди могли бы поострословить по поводу беспочвенности объяснения Гоббсом такого сложного феномена, как психика, но пусть они попридержат свою иронию: вся современная наука об ощущениях и мышлении является лишь уточнением концепции Гоббса; она покорно вписывает те или иные детали в контуры той общей картины, которую Гоббс набросал вольной, широкой кистью. Бесчисленные исследования нейрофизиологов, нейропсихологов и кибернетиков наших дней направлены только на то, чтобы узнать, какое именно физическое изменение происходит в сенсорном организме под действием раздражения бегут ли в нем электрические импульсы, изменяется медленный потенциал или же диффундирует химический агент, а изучение психологии мышления, как и у Гоббса, опирается на доктрину сенсуализма и на представление, что работа сознания, протекающая вне акта восприятия, имеет ту же природу, что и при восприятии, т. е. что мысль есть «остаточное ощущение». Еще раз мы начинаем чувствовать подозрение, что не науки подтвердили возникшую еще до их расцвета идеологию, а эта идеология предписала наукам развиваться в таком-то направлении и в границах таких-то концепций. Гоббс был идеологом, поэтому он не считал нужным тратить время на такие второстепенные вещи, как экспериментирование, предоставляя это людям, не способным к интеллектуальной работе более высокого ранга. У современного специалиста по нейронам, владеющего тонкой методикой измерений и умеющего потреблять в научных статьях заумные термины, нет ни малейшего основания относиться к Гоббсу свысока. Точно то же можно сказать и о Бэконе. Историк науки Льоцци подшучивает над Бэконом, говоря, что его методом «ни один физик никогда не воспользовался». Но разве в методе был пафос идеологии Бэкона? Если бы он мог увидеть, как развивалось естествознание за протекшие триста лет, он не только был бы удовлетворен, но испытал бы редко кому выпадающее чувство великой победы своего дела: ведь осуществилась «бэконианская революция»! И много ли дела было ему до того, что самодовольные труженики научного цеха двадцатого века, ни на волос не отклоняющиеся от предначертанной для них установки смотреть на человека как на особо устроенную машину, иногда доставляют себе невинное удовольствие позлословить на его счет? Ведь в программу той деятельности, которой занимаются все члены его духовного братства, как раз и входит использование людских слабостей вроде ослепляющего самомнения и склонности к злословию.

Гоббс как член того же братства тоже старался сыграть на слабых струнках кого надо. Он в своем сочинении выражал надежду, что его прочтут некоторые правители и в результате сделаются абсолютными монархами. Чтобы призыв был более действенным, он заверял, что книга легко читается и очень интересна.

Нельзя не видеть, что Гоббс идет дальше Бэкона и приводит все в более стройный вид, уже не оставляя мораль в ведении религии, а подходя к ней с позиции, которую, вопреки действительной последовательности исторических событий, хочется назвать естественнонаучной. Разобрав устройство автомата, каковой представляет отдельный человек, Гоббс приходит к выводу, что такие автоматы не приспособлены к тому, чтобы самим ужиться друг с другом, и их необходимо силой сплотить в автомат высшего порядка Левиафан. Так круг замкнулся, и Гоббс кончил тем, с чего начал Макиавелли. Но это было возвращением к первоначальной идее на высшем уровне. В чем же заключается здесь повышение уровня в научной обоснованности? Мы знаем, что не в этом: все, что вещает Гоббс по поводу свойств человека, не опирается на какие-либо научные исследования, все это чисто умозрительно. Шаг вперед по сравнению с Макиавелли состоял в создании системы совокупности проникнутых внутренним единством взглядов и установок охватывающей мир. Его и вправду можно считать «систематиком».

Итак, произнесено слово, которому еще не раз суждено звучать в нашем обсуждении,  система. Конечно, в гоббсовском эскизе еще много недоработок и недостатков. Только через полтора столетия Гегель продемонстрирует восхищенным поклонникам, что такое по-настоящему основательная система. Но пока и это было достижением. Что же касается дефектов, то и здесь надо упомянуть неясность в отношении Бога. Этот вопрос, хотя и затрагивается Гоббсом, но все как-то не по существу. Он, например, объясняет языческие культы страхом перед силами природы, а представление о верховном божестве необходимостью мыслить первопричину вещей, и в этих вещах можно уловить атеистическую линию. Но есть у него и такие рассуждения, где он, по крайней мере на словах, выступает как противник атеизма. В жизни Гоббс имел много неприятностей из-за того, что его подозревали в атеизме, поэтому нельзя ожидать особой искренности в данном вопросе в его книге. Мы можем только констатировать, что гоббсовский Бог, хотя он лишен нравственных аспектов и предстает лишь в космологическом плане, несколько портит картину, ибо если считать, что он выведен за рамки системы, то нарушается одно из важнейших условий системы полнота охвата; если же считать, что он включен в эти рамки, то возникает неудовлетворенность нераскрытостью такого важного момента. Короче говоря, у Гоббса Бог почти упразднен. Он не рискнул совсем упразднить Бога не только потому, что боялся за свое благополучие,  это был, в общем, храбрый рыцарь незримого ордена,  но и потому, что время еще не приспело. Впереди был еще деизм, лозунг Вольтера «нужно раздавить гадину», а главное успехи естествознания, которые предстояло научиться растолковывать в желаемом духе, освоив искусство подчинения своей идеологии ученых и подавления время от времени вспыхивающих среди них бунтов. Необходимо было выработать разнообразные приемы маскировки, научиться лавировать, заманивать, запугивать и обещать, стать гибкими, найти ровно ту самую степень расплывчатости формулировок, которая позволяет, оставаясь в рамках идеологии, заставлять работать на себя любые факты. И это дает нам ответ на могущий возникнуть вопрос: почему все-таки Френсис Бэкон стал знаменем «революции, преобразившей жизнь на значительной части земного шара», а его более последовательные в своей идеологии предшественник и преемник остались как бы в тени? Это случилось потому, что они были слишком откровенны, поспешно открывали свои карты, выбалтывали конечную цель и этим отпугивали много людей, которых нужно было осторожно и постепенно привлекать на свою сторону. Из столь категоричных зародышей, какими были ученики Макиавелли и Гоббса, не смогла развиться жизнеспособная и адаптивная идеология, призванная завоевать мир. Она повела свое начало от неспецифического саженца, взлелеянного Бэконом, к которому оказалось возможным безболезненно привить росток, содержащийся в философии того, кто неоспоримо занимает одно из высших мест среди основателей естествознания,  Рене Декарта (15961650).

Назад Дальше