Беда! Гедимин кметей послал на переймы. Женуть по нас! Ратных, литвы, с триста душ, бают!
Феогност в грамотке писал о том же. Великий князь литовский послал за ними погоню, хочет перенять владычный поезд и увести в полон. Василий поднял очи, еще не понимая. Спросил:
Почто ныне-то?
Олфоромей Остафьев, вступив в круг огня, изъяснил почти грубо:
Почто? Эх, владыко! С Арсеньем, вишь, не вышло у него, дак теперича засадит тя где ни то в Литве и станет твоим именем Новый Город под себя склонять! А ты и жив будешь, а не возможешь противу, что тогда? При живом-то владыке ить и нового нам не поставят!
Свое хоцет взеть, не мытьем, дак катаньем! подхватил кто-то из ездовых.
Василий окончательно проснулся. Озрелся с тревогою. Везде уже шевелились, свертывали стан, снимали шатры, торочили коней.
Горбоносый волынец, испив прямо с коня горячего взвару, покивал, попрощался, рассыпая улыбки и подмигивая, прокричал:
Не горюй, браты!
Поднял коня на дыбы, поворотил лихо и ударил в ночь, в темень, только сухой топот копыт, замирая, прошумел вдалеке.
Бояре, посовещавши, приступили к Василию. Начал Кузьма:
Олфоромей вот советует митрополичьи возы, с еговыми ездовыми, послать дорогою, пущай их и ловят! А самим верхами уклонити к Цернигову зараз! Выдержишь ле, владыко?
Василий покивал согласно.
А не то люльку о дву конь сделам? подхватил Олфоромей Остафьев.
Не нать, Олфоромеюшко! возразил Василий и поглядел весело: Уходить нать, дак и подержусь!
Он взобрался в седло подведенной ему кобылы, поерзал, усаживаясь плотней. Ночь уже засинела, поля приодел туман. Делились, перекладывая что подороже казну и серебро в торока поводных коней, прощались.
Ратьслав, митрополичий протодьякон, что провожал новгородский обоз, уже сидел на коне. Ему Феогност отписал особо, и протодьякон с двумя слугами готовился ныне довести новогородского владыку укромным путем до Чернигова.
Кмети опружили котел воды в костер, с шипением взмыло облако серого пара, остро пахнуло сырым горячим угольем, словно на пожаре, и тотчас холодная передрассветная тьма обняла, охватила все: и возы, и коней, и всадников. В темноте кто-то принял повод Васильева коня, кто-то окликал, пересчитывая, людей; уже заскрипели оси возов, а верховые, один по одному, потянулись в сторону по темному полю, мимо темных суслонов хлеба, темными острыми очерками промаячив на синеющем небосклоне, уже порозовевшем с краю и отступающем от земли. Спустились в лог, в струю холодного тумана и теплого понизу, нагретого за день воздуха из-под кустов, один за другим пропадая в плотно сгустившейся белой и уже начинающей незримо клубиться мгле.
Ехали до рассвета, петляя по кустам. Солнце уже встало светлым столбом и вот показалось, брызнуло, разогнав туман, зажегши алмазами росу, осветив и согрев всадников, выезжавших вереницею на угор. Здесь, остоявши, посовещались и вновь уклонили, теперь к пойме небольшой речушки. Поймою, хоронясь по-за берегами, ехали не останавливая, до полудни. Тут только остановили передохнуть и покормить коней. Кмети жевали хлеб. Оседланные кони, мотая головами, засовывали морды по уши в торбы с овсом, хрупали, переминаясь, позвякивая отпущенными удилами. Василий с облегчением не навык ездить верхом, так и размяло всего! уселся в приготовленное ему из войлочной толстины место, выпил квасу, от хлеба отказался есть не хотелось совсем. С удовольствием чуял, как издрогнувшее за ночь, а потом взопревшее на жаре тело ласково сушит теплый ветерок. В изножии пологого холма стояли юные березки, листву коих кое-где уже ярко окропила близкая осень. Божий мир был чуден по-прежнему!
Задержались они только у Днепра. Не было перевозу; пока искали лодьи, пока плавились упустили время и, верно, дали знатьё о себе. Уже в виду Чернигова их нагнал киевский князек Федор, Гедиминов подручник, с баскаком и пятьюдесятью человек дружины из татар.
К владычному поезду за Днепром пристали купцы-новогородцы, стан был многолюден, и Кузьма с Олфоромеем порешили не даватися татарам. Стали в западинке на холме. Нашлись лопаты, кто и саблей, кто и ножом обрыли стан, загородились кольями, дерном. Князек, возможно, и от себя деял разбой, литвы не было с ним. Татары подъезжали с ругательствами, коверкая русскую речь, требовали датися в полон. Олфоромей в кольчатой рубахе и шишаке подымал лук, грозил, сам загораживаясь щитом от стрел татарских. Купцы перепали; слуги, у кого не было оружия, лежали ничью, укрыв головы толстинами. Двух-трех ранило. Василий Калика сидел, сцепив пальцы рук, и молча молил Господа. За себя он не боялся. Худо будет не ему Нову Городу. За Новый Город и молил он Всевышнего, молча шевеля губами.
Сидели так, орали, грозились с той и другой стороны до вечера. Новгородские кмети кричали неподобное. Татары и сам князь не оставались в долгу. Будь поболе оружия да народ побойчее, Олфоромей с Кузьмою, может, и ударили на татар, но с купцами, что лежали за товарами, уложив на землю лошадей, да с челядью владычною много не навоюешь! Из утра к Федору подошла помочь. Дело принимало дурной оборот. За ночь новогородцы углубили ров, попрятали погоднее людей, да что толку! Тута не перезимуешь! Да и пожди того боле литва подойдет! Ратьслав взялся вести переговоры. Вышел, высоко подняв крест. Две-три стрелы пропели у него над головою. Воротился протодьякон через час, довольный. Князь Федор за окуп обещал отпустить поезд владыки домовь. Подумавши, было боязно: а ну как и серебро возьмет, и не выпустит! все же, кряхтя, собрали кошель гривен-новогородок. Татары, покричав, отошли. Ратьслав с Олфоромеем и двумя кметями понесли серебро.
Киевский князек встретил их, сидя на раскладном стольце, уставя руки в боки. Долго сверлил глазами того и другого, долго толковал, ломаясь и величаяся перед ними. Баскак глядел остро и тоже словно их обоих на рынке куплял. Когда Федор, нагло глядючи в глаза Олфоромею, сказал, что заберет того и другого с собой, татарин покрутил башкою:
Не надо! Серебро бери! Их выпускай! Пайцза у них!
Федор зачванился, еще поспорив с баскаком. Олфоромея отпустил, Ратьслава же оставил у себя пленником. Ратьслав тихо шепнул вздумавшему было возмутиться Олфоромею:
Оставь! Себе на беду деет!
Возвращаясь, Олфоромей все ждал в спину татарской стрелы Обошлось, слава Богу! Уже был готов и сам лечь, и в полон датися, лишь бы доправить в Новый Город владыку живого и невереженого!
После встречи с князем Федором шли, наверстывая упущенное, день и ночь. Кони шатались, люди спали с лица. Начинались дожди, размякали дороги; все были в грязи, в сыром платье. Почасту не разжигали и огня.
Василий Калика терпел, читал молитвы, стараясь отрешатися от бренной и слабой плоти, хотя порою уставал до бесчувствия, и на привалах его одеревенелое тело бояре бережно снимали с седла. Василий улыбался, заставляя себя вставать, ходить, сам успокаивал и утешал слабых.
Начались наконец дебрянские леса, в коих могла и рать целая исчезнуть невестимо для литовской погони, и поезд архиепископа новогородского словно пропал, растаял, растворился в шорохе листьев, в рябом осеннем лесу, в обложном упорном дожде, лучше всяких засек перекрывшем пути и дороги.
Глава 19
Феогност узнал о разбойном нападении киевского князя на владыку Василия вскоре. Князю Федору не повезло на обратном пути. У него стали подыхать кони, что молва приписала святотатству князька. Пеши и измучены, незадачливые грабители едва добрались до домов. Ни поведать путем о деле, ни повестить Гедимину князь Федор не мог. Великий князь литовский тотчас спросил бы, почто были отпущены пленники, и еще того пуще заставил бы отдать новгородское серебро в великокняжескую казну! А потому и с протодьяконом Ратьславом Федор не знал, что делать теперь. Потребовать выкупа? С кого, с митрополита? Федор чесал в затылке, уже крепко досадуя на себя, а тем часом о плене Ратьслава донесли Феогносту, и митрополит вскипел. Обещал отлучить князя Федора от церкви, наложить проклятие на весь Киев (он мог бушевать, понеже Федор действовал яко тать и не исполнил Гедиминовой воли). Пришлось Федору срочно отсылать Ратьслава во Владимир без всякого выкупа да еще виниться перед Феогностом, выслушивать от того укоризны и хулы: «Срам еси князю неправду чинити, и обидети, и насильствовати, и разбивати». Так, зело смягчая и изрядно сократив гневные поношения Феогностовы, передавал впоследствии летописец отповедь, полученную незадачливым князьком от митрополита русского.
Однако, выручив своего протодьякона и сорвав гнев на князе Федоре, Феогност всерьез задумался о дальнейшем. Подходила зима. В пограничье меж Литвой и Ордою начинались сшибки уже нешуточные. Осенью Гедимин послал сына Наримонта на татар, но тот был захвачен в полон в неудачливом сражении с ордынцами. Ежели возникнет большая война, по всей здешней украйне пройдет, обращая города в руины, а села в пепелища, татарская конница. И что тогда? Уезжать в Вильну, под руку Гедиминову, с коим отношения были испорчены после отказа Арсению всеконечно?
Сам не признаваясь себе в том, Феогност чуял, что глупый разбой киевского князя (у коего он недавно гостил во граде!) его доконал. Ежели и такие вот, вроде бы близкие, игемоны, крещенные в православную веру, не требуют грабежом митрополичьих людей и имущества в здешней земле, то что говорить о прочих? О язычниках или католиках? Нет, холодно стало на Волыни и неуютно весьма!
В нем закипало раздражение противу палатина и синклита; противу неудачника императора, который терпит на войне одни поражения и, в призрачной надежде спастись, хочет отдать греческую церковь под начало римскому папе; даже на патриарха с его причтом: не ведают, что содеялось тут! «Скифия»! Тот-то, Федор Киевский прямой скиф! «Царский скиф!» исходил желчью Феогност, меряя шагами моленный покой. И сиди на митрополии в Киеве! У такого-то! Высидишь! А сами-то хороши! «Не мирволить владимирскому князю»! Тогда кому мирволить? Язычникам? Католикам? Может, Ордену? Этим «божьим дворянам», как их зовут в Новгороде, убийцам и разбойникам! Что они все думают там, в Константинополе? Что он волен изменить течение времен? Подъять из могилы Ярослава Мудрого? Или, может, крестить Гедимина? Самому любо! Да токмо крести его, попробуй! Это Пселлу вольно было учить императоров риторике да услаждать их слух красноречием, а здесь кому оно надобно? Скажут как отрубят! А надо и сами красно баять горазды. Ничем тут никого не прельстишь. Писать патриарху? Без толку. Ничего не изъяснишь издалека, ничего и не поймут! Надо ехать самому. Отселе в Царьград. Он впервые назвал родной город славянским именем. Оттоле в Орду, к Узбеку, с коим надлежит поладить. А из Орды Из Орды во Владимир-Залесский, иного пути нет! К Ивану Данилычу. В конце концов, не так уж он и плох, по крайней мере, прямых разбоев над церковью не творит!
Глава 20
Добравшись до Брянска (или Дебрянска, так чаще называли град в старину), отдыхали, приводили в порядок себя и коней. Брянский князь, недавно выдавший дочь за юного Василия Кашинского (последнего из сыновей убиенного в Орде Михайлы Тверского), радушно встречал и чествовал новопоставленного новгородского владыку. Остановили в Свенском монастыре, на горе. Вокруг церквей и келий широко раскинулись вишневые, грушевые и яблоневые сады, а с холма, со стрельниц, далеко и широко виделись леса, цветные по осени, и светлая излука Десны внизу под горою синела или серебрилась от набегавших влажных туч. В пределах брянских Василию уже не пришлось трястись в седле. Его везли в лодье, бечевою. Кони шли по берегу. Поворачивала река, быстрая от осенних дождей, проходили берега, на них слободы, городки, погосты, подчас свежесрубленные. Здешняя лесная сторона полнилась народом, уходившим от обезлюженного Чернигова, от постоянной угрозы ратной. Покинув Десну, вновь ехали переволоками и опять плыли, уже Окою. От Коломны вновь тянули лодьи бечевой. В конце октября достигли наконец Москвы и, не задерживаясь (князя не было в городе), пересев на коней Калике опять достали дорожный возок, устремились дальше.
Дожди прошли, близилась зима. Уже летела первая снежная крупа на подмерзающую землю, на жухлый лист, на сизые, потерявшие цвет, седые, с последними клоками яркой осенней украсы леса, на темные в чаянии близкой зимы пустые и гулкие боры, на сжатые нивы и потемневшие от влаги стога. И воздух был пронзительно горек и свеж, радостный осенний воздух близкой родины!
Прошли Тверь. Через Волгу, хмурую, тяжко-стремительную, возились ночью. И вот уже побежала с холма на холм знакомая волнистая дорога. Кмети тянули шеи, привставали в стременах: скоро ли? Сами кони и те чуяли, ржали, переходили на рысь. В Твери путники узнали, что в Новом Городе, не имея ни вести, ни навести, их уже оплакали, тем паче кто-то принес злую молвь, якобы литва яла владыку, «а детей его избиша», так что и Кузьма Твердиславль, и Олфоромей ворочались словно с того света.
В Торжок прибыли третьего ноября. Еще подъезжая к городу, завидели оживление и толкотню, а ближе узнали от встречных, что в Торжке великий князь Иван Данилыч с дружиною. Их уже у городских ворот окружила радостная толпа: хватали, гладили, не веря тому, что живые, крестясь, теснились к возку архиепископа. Василий, высовываясь, благословлял направо и налево, его ловили за руку поцеловать, притронуться, у иных жонок слезы стояли на глазах:
Приеходчи, осподи! Васильюшко ты наш! Заждались! Уж и не чаяли живых-то узрети! А истощали вси! Да как отерхалисе, обносилисе! Андели!
Бабы уже и калачи совали комонным. В воротах, где поезд, стеснясь, не мог пробраться сквозь толпу, какая-то жонка с мокрыми от радостных слез глазами поила ездовых молоком из деревянного ведерка. Черпала глиняной плошкой и подносила каждому, и мужики серьезно принимали и испивали, утираясь, и сами крестились радостно. Не близок еще Новый Город, а уже, почитай, и дома, уже родная, новогорочкая земля!
Ударили в било на воротах. Отозвались колокола в Детинце. И пошло радостным звоном по всему городу. Московские ратные любопытно оглядывали новогородский обоз. Подъезжали какие-то бояра, прошали, кто и откуда. Уже поскакали повестить великому князю о приезде владычного поезда.
Василий Калика, мало передохнув, сам отправился к московскому повелителю на поклон. Иван Данилыч принял владыку учтиво, подошел под благословение, сам усадил за стол. Трапезовали с немногими боярами, слуги носили блюда. Василий, мало вкушая, приглядывался к великому князю. Иван постарел и, виделось, был скорбен, хоть и не являл того на люди. Порою, внимая рассказу Василия, взглядывал сумрачно и вновь опускал глаза. В густых волосах московского князя кое-где проблескивала седина, которой раньше не замечалось.
«Годы под уклон пошли! думал Василий. А еще крепок! Не было бы худа от него Нову Городу!»
О том, что Гедимин потребовал всадить сына своего Наримонта на новгородские пригороды, Иван уже знал. Дошла весть из Литвы. Наружно, однако, не оскорбился ничем, не зазрил, не нахмурил даже, выслушав о том еще раз от Василия. Видно, решил что-то про себя заранее. Говоря про Гедимина, раз или два назвал его «братом». Узнав о нападении на владычный обоз Федора Киевского, глянул прозрачно и строго. Вымолвил:
Надеюсь, брат мой Гедимин накажет примерно разбоев сих!
И только в конце беседы уже вновь вопросил Калику о Наримонте: правда ли, что захвачен Ордою на бою? Покивал. Подумал. Подымаясь из-за стола, вновь подошел под благословение.
Мрачен был Иван недаром. Весной, после того как в мае погорел весь Кремник, сильно занедужил и к исходу осени умер великий московский боярин Федор Бяконт, правая рука князя во всех делах посольских и господарских. Иван сам сидел у постели больного, сам закрыл глаза усопшему, сам стоял у гроба на похоронах. И теперь, направляясь из Новгорода Великого в Орду, к хану Узбеку, Иван с особою болью вспоминал Бяконта: как не хватало сейчас его совета, его мудрости, даже его старческого, с придыхом, тяжкого сопенья. Задумавшись, Иван иногда ловил себя на том, что словно бы опять и вновь слышит старика. Из бояр отцовых, ближних, оставался, почитай, один Протасий, седой, костистый, воистину бессмертный старец. Но и он нынче больше мыслил о Господе, чем о делах, почти передав тысяцкое сыну Василию.