Брат Коля работал на обстановочнике, я ходил с ним в рейс пару раз. Останавливались на Сурнихе, походя описанной Астафьевым, ставили самоловы в ямах. Нигде я столько черной икры не ел, как в то время. Ложками. Ходил долгое время и мой Серьга капитаном обстановочного теплоходика. Пока хворь ни приключилась. С хворью он справился, но на реку больше не захотел, тяжёлая там работа. Хоть от трудностей не бежали никогда, но надо и на берегу делами заниматься. Дай бог всем нашим, Енисейским мужикам, здоровья да удачи.
ДЕРЕВЯННЫЙ МИР. ДОМА И ЛОДКИ
Чёрный жук усач попытался заползти от меня в расщелинку почерневшего бревна нашей избы. Мы ловили их и заставляли откусывать себе длинные усы, загибая их в ротовые клещи за то, что иногда «стригуны» запутывались в наших волосах. Дядя Саша в очередной раз постриг меня и Серьгу под машинку, и жуки нам были уже не страшны, да и ловить их было не интересно. Избы в деревни все были старыми, брёвна срубов почернели, иногда проходили длинными узкими трещинами, но жуки им были не страшны тоже. Сибирская изба всегда рубилась из сосны и лиственницы, смола не давала проникать личинкам внутрь, а высыхая, такие срубы становились плотными как кость. Как только рубили новый дом, он сразу попадал под внимание всей детворы, мы любили там играть, но из кругляка строили всё реже и реже. Появлялись леспромхозы, лес пилился на пилорамах, из бруса строить сподручнее. Последний рубленый дом на моих глазах был председателю колхоза, приезжему молодому татарину Рафику. Он был не местным, хоть и енисейским, мужики его уважали, но вся деревня называла просто Рафик.
Дома, сложенные из пиленого бруса, я увидел уже в студенчестве, в старом Туруханске. В посёлке с древними традициями, но с пилорамой времён сталинского ГУЛАГА, двухквартирные бараки стали строить ещё до войны. Север полон лиственичниками, и брус лиственичный. Такому брус тоже не страшен жук-усач. Но вид домов уже не нарядный, хотя не чернеет. Лиственница постепенно становится кирпично-красной, затем ещё темнее, брус трескается при высыхании, щели проходят по всей длине, кое-где выступает смола. Так получается старый вид, но не старинный. Да и окна уже широкие, не такие как избах. Почему в широких окнах бараков свету меньше, чем в небольших окошках сибирских изб, я до сих пор не понимаю.
Всегда, заходя в гости к многочисленным родственникам и добрым знакомым, мы видели этот свет в окошках. Солнце заливало комнату, а в прихожке всегда был полумрак. И чувствовалась какая-то ширь в избе, даже при низких потолках. Может потому что тканые половики яркими дорожками бежали от окон навстречу гостю. Если сени большие, то прихожку и не отделяли от большой комнаты, и изба казалась ещё более просторной. Всегда три окошка на улицу, да пара во двор, а света хватало. Пыльная улица с деревянными тротуарами и маленькими полисадниками с цветами. Почерневшие благородно избы потихоньку врастают в землю. Таким у меня в памяти и осталась моя деревня, хоть и видел потому её уже другой, но воспоминания детства более крепки.
Когда в середине лета наступала вдруг сушь на Енисейском севере, деревянные сёла и деревни начинали опасаться пожаров. Сельсоветом назначалось круглосуточное дежурство по деревне. А чтобы жители спали спокойно, зная что ситуация под контролем, пожарный сторож стучал в колотушку. Я застал этот атрибут спокойствия сибирских деревянных сёл. Тук-тук, тук-тук, тук-тук.. всю ночь кто-то ходил по деревне и наблюдал за всем, что происходит. Пожара на моей памяти не было ни разу. С вечера и мне давали постучать. Коля садился на велик, я сзади, и один рейс по всей деревне мы проделывали. Интересно, но собаки почему-то не мешали.
Дерево постепенно уходило из жизни, оставаясь только в памяти стариков, в навыках старообрядцев и чалдонов. Если срубить дом из кругляка ещё кто-то может, то выбрать правильно дерево для постройки целая наука. Мало положиться только на природные свойства хвойных деревьев, сосны и лиственницы, надо уметь вовремя их срубить, что баланы не рвало потом при сушке, не вело до укладки в сруб. На моих глазах с берега ушли деревянные лодки, сменились на лёгкие и быстрые дюральки. Заплоты из дранки и стены дворов из расколотых пополам узких брёвнышек сменились на штакет. Но запах дерева так и остаётся запахом сибирских сёл. Смолёвый, живичный запах свежего киля лодки торжественно лежащий на верстаках.
Лодки делали всего несколько мастеров в деревне. Начинали по весне на берегу. На сооружённом верстаке-стапеле в высоту человеческого роста укладывалась килевая доска, вернее брус, которые вытёсывался из сосны топором вручную. При помощи клиньев на стапеле киль выгибался, прилаживался к нему транец и форштевень и, работа на несколько недель замирала. Не знаю, в чём причина. Может, давали высохнуть этому остову будущей лодки, лодки, которая дала имя всему северному народу «челдоны». Потом вдруг в два дня лодка стягивалась, в остов вкладывались шпангоуты, нашивались дощатые борта, а через недельку разводили вар и смолили уже готовое плавсредство. Такое действие всегда походило на чудо. На них рыбачили и ездили в гости по соседним деревням. Моторы и вёсла, а парусов я не застал, хотя говорят, были и они.
В один яркий солнечный день Верка Горченёва не пришла играть, а крутилась возле дома в новом праздничном платье. К ним приехали гости с Ангары. Кержаки народ нелюдимый, сколько приехало гостей я не знаю, но через день на берегу появились два бородатых взрослых мужика. Вместе с дядей Веной и дядей Лёней Носковым они налаживали стапель. Из-за реки приплавили два толстых осиновых балана. Будут делать долблёнки. Работа продолжалась неделю, сначала осиновые брёвна пилились пилой, но только в грубых формах. Весь процесс проходил вручную, специальными долбёжными широкими долотами. Постепенно стал вырисовываться силуэт лодки. При длине 1012 метров борта были невысокими, напоминала она индейскую пирогу и сверкала свежими белоснежными боками. Как умудрились так выдолбить, чтоб толщину днища угадать верную. Я ломал голову, пока Коля не показал мне несколько кедровых тонких колышка вбитые в борта. Толщина со спичку, длина как раз нужная толщина борта, а цвет ярко оранжевый, кедровый. Мастер долбит белую осину пока ни дойдёт до кедрового клинышка.
Эти лодки пахли горькой осиной, пьянящий терпкий аромат, лёгкий, но немного чужой. Второй этап превращения пироги в лодку для перевозки сена распаривание. Долблёнка распаривалась кипятком в чанах на берегу, борта разводились, почти сами на глазах. В таком виде остов остался на несколько дней, на распорках, прикрытый берестяными пластами от солнца. Затем уж высушенные осиновые лодки обрела дощатые борта, были просмолены по всем правилам. Широкие плоскодонки легки в управлении на буксире. Лучше, чем с небольшим килем, они скользят по воде. Спаренные, они теперь служили баржей для сена. Первый же рейс мы с восторгом встречали в августе. Так прямо на глазах из осин родилось чудо и начало служить людям. А ангарские кержаки так же незаметно уехали, как вроде и не приезжали.
Баня на угоре простояла долго, племянница отправляла мне её фотку уже в новом веке. Её строительство я застал ещё совсем мальцом. Старую быстро раскатали, мылись мы у соседей пару недель, а в огороде на угоре началось строительство новой. Сруб скидали быстро. Старшие братья, Коля с Саней, помогали дядьке на широких вкусно пахнущих плахах, перекинутых со стены на стену. Они укладывали мох в пазы. Нам с Серьгой туда не разрешалось, но всё-таки в один день подняли и нас. День был такой яркий, что казалось всё звенит вокруг. Плоские горы на правой стороне Енисея уходили куда-то вдаль, постепенно меняя цвет с тёмно-зелёного на синий. Река отражала небо с кучками облаков и серебрилась морщинками от лёгкого летнего ветерка. Сердце колотилось от восторга. Горизонт с высоты казался ещё шире.
Так для меня всегда и остаётся панорама нашего Енисея с этой точки на угоре рядом с баней. Пронзительный ясный августовский день. Дождливая хмарь конца сентября с тяжёлыми тучами, которые чуть ни тонут в реке. Чёрный, почти невидимый край под зимним звёздным небом январской ночью, когда снег громко скрипит на всю пустую улицу, а баня остаётся единственным, казалось, тёплым местом в этом мире. И весна. Вечерние сумерки, которые тянутся бесконечно после короткого дня. Постепенно морозец схватывает чуть оттаявшие за день лужи, а серый снег по всему горизонту и тёмная тайга уже теплеют своим цветом.
Баня, не дом, ей не надо выстаиваться для усадки, строительство закончилось уже к сентябрю. Запах свежего леса долго ещё держался в ней, постепенно заменяясь на прелый томный запах березовых листьев. Постепенно он настаивался и наполнил всё вокруг. Маленькое окошечко позволяло только ориентироваться внутри, оставляя полок в темноте, а дощатый предбанник был светел. Теперь уже к нам ходили мыться соседи, а мы с братьями, в тайне друг от друга, пытались подглядывать за соседскими девчонками. Но тщетно темно. Зато в любой «не банный» день туда можно с опаской заглянуть и вдохнуть волнующего аромата. Почему-то баня всегда считалась местом колдовским.
По старой чалдонской традиции, бани всегда строились на отдалении от жилья, во избежание пожара. Северный народ топит бани жарко, парится в них с удалью, «так что вши трескаются». И без всякой пожарной инспекции все понимают, что лучше б такое подальше от дома. В редких дворах баня под общей крышей. На отшибе баню всегда надёжнее ставить. Так что, выросшим парням они пригождаются иногда для свиданий. Ну а кто и самогонку там гонит, хотя в старых деревнях такое не практиковалось, брага и так забористая, да и вкуснее.
Дом, совсем другое дело, его строят долго. Ставят мощные листвяжные стулья, кладут оклад, собирают сруб. Затем дом долго выстаивается, бывает не один год, а вся семья живёт во времянке или летней кухне. Я наблюдал несколько таких строительств и всегда хотел срубить себе дом лучше многих, но по старым канонам. Ну, об этом уже в следующий раз.
МЕТТА К МАТЕРИ
Мать семнадцатилетней девчонкой ушла из дома, убежала из колхоза без паспорта через дальние сибирские прииски Теи в большую жизнь. Суровые зимы сковывали Енисей льдом, но жизнь не останавливалась. Зимник давал возможность сношений с внешним миром золотых приисков, которые летом были оторваны от цивилизации. Партийное руководство использовало малую авиацию уже после войны, и до 50-х годов золото вывозили почтовыми обозами в обмен. Продукты возили другие обозы, а не почтари. Семь «станков», семь дней пути и ночёвок. Станки остановки в специальных зимовьях, часто и не были натоплены к почте и разогревались долго, если не жил там какой-нибудь смотритель, а ноги стыли в обмотках. Северо-Енисейский Соврудник, Тея на берегу Вельмо, впадающей в Подкаменную Тунгуску, были той маленькой калиткой в большой мир, куда чалдонам севера нельзя было попасть, паспортов им не давали. Бабушка Анна возила почту, она и отправила дочь в путь. А она с тех пор была должна своей родне, оставленной на берегу могучей реки, колхозу и рыбацкой артели.
Была должна матери с хромой ногой, братьям, что кормили мать и невесткам. Как бы извиняясь на своё городское жильё, она каждую навигацию заходила с мужем в эту деревню, привозила подарки, становилась крёстной племянникам и опять уходила на старом теплоходе вниз и вверх по реке. А когда речная эпопея закончилась, но оставалась привычка к дому, она отправляла туда и его, где росло молодое непокорное племя, умеющее плавать в студёной воде и лазать по кедрам за незрелыми шишками. В той кержацкой деревне и прошло детство монаха. Там и случались те истории, которые не выходили за рамки обычных житейских рассказов, но сейчас вырисовывались характеристиками людей этого далёкого края.
Шутка о деревенских жителях Сибири «да он слаще мороженой картошки ничего и не пробовал» родилась не случайно. Деревни по берегам сибирских рек сообщались с «большой землёй» только летом водой. В военные годы, да и долго после войны, сельские магазины имели на прилавках только соль, гвозди и спички. Редко завозимые слипшиеся карамельки «Дунькина радость» раскупались быстро, хранились в сундуках у бабушки и выдавались под чай по большим праздникам. Война выгребала все ресурсы с деревень, и отощавшие чалдоны дожидались весны, когда тайга и река начинала снова кормить своих детей. Самым ранним приварком к столу была инспекция прошлогодних полей из-под картошки. Клубни, перезимовавшие в земле, были редки, приторно сластили, но были желанны. Порой это была единственная сладость за долгие зимние месяцы, ожидание лесной малины скрашивалось этой мороженой картошкой. Каким же чудом показалась полная сумка крупных молдавских яблок, привезённых матерью как гостинец. Ярко-жёлтые с розовым боком, удивительно круглые и большие. Ребятишки осторожно взяли по яблоку, вкус его был чудесен и незнаком, а запах ударял в ноздри и кружил голову. В голове складывалась картина далёкого юга страны, омытая жарким солнцем. Съеденной половины яблока оказалось достаточно для жестокой оскомины, даже старшие не смогли ничего есть до самого вечера. Взрослые подсмеивались над экзотикой, а матери от чего-то было неудобно, она извиняючись сказала «Ничего, привыкнут». Она знала уже, что лихие годы заканчиваются, и что скоро будет у ребятишек радости побольше. Но будет ли это хорошо? Сохранят ли дети чистоту души, как и чистоту широкой реки и таёжных далей? Не займут ли место в голове блестящие красивые предметы там, где должно быть добро и щедрость.
Она из немногих приезжающих из города, ходила по гостям к старикам и старухам. И они её с радостью принимали, делились с ней своими переживаниями и рассказывали о жизни. Она была резидентом этого таёжного села в большом городе. Тётя Маруся Зимариха, дед Фокин, знаменитый своими рыбацкими рассказами, лёлька тётя Тюня Гуляева, дочь горного инженера. Все те, кто подкармливал в голодные годы соседских ребятишек и кто делегировал в новую жизнь, в поход за паспортом по зимним «станкам» через Тею. Она привозила гостинцы чуть ли не для половины деревни, и это было её благодарность своим землякам. Благодарность естественная, которая вырастала из желания увидеть радость в глазах друзей и соседей. А они в свою очередь давали с собой в город звенышко малосольной осетрины, пакетик жёлтой картошечки «кулички» и своё доброе отношение. И так незаметно, добро цеплялось за добро и множилось, а если и возникали в деревне какие-нито распри, но оно как-то само по себе пресекалось. Как учила её бабушка Анна, как она учила детей «Пусть тебе делают плохо, а ты делай хорошо». И вроде нехитрый совет, а сила в нём огромная. Сила любви, добра и справедливости.
Мать всегда говорила «Боюсь реки», он так и не научилась плавать. «Боюсь болота ужасно», и шла с удовольствием вслед за проводником собирать клюкву по моховым кочкам. «Боюсь медведя» и, самым большим удовольствием для неё было походить по бору брусничному, собрать ведро белых боровых груздей и туес брусники. «Мишка медведь, где в ту пору был, когда батюшка Христос по земле ходил. Как в ту пору испугался его, бежал, рюхал, так и меня бойся, беги и рюхай», такой заговор снимал весь страх и служил гарантией безопасности в тайге от медведя. Если и встречался когда, мы кричали ему «Здесь мы, здесь!», давая понять, что это нас надо бояться. Медведь уходил, сторонился женщины с ребятишками. Молитвы и заговоры передавались по поколениям и работали своей нехитрой магией. Потому что магия та заключалась в отношении людей между собой, в отношении чалдонов к реке-кормилице, в отношении кержаков к тайге и всему живому в ней. Принцип ахимсы соблюдался неукоснительно, а добыть зверя или рыбу было не только удачей, но правильным способом выживания. Ради баловства или спорного удовольствия никто никогда не ходил на охоту. Непричинение зла живому было в самой культуре таёжного люда, который был органичной частью этого мира.