На страницах этой книги мы проследим семейные коммерческие предприятия, порой на протяжении нескольких поколений. Хотя концепция «семейного предприятия» широко известна в истории бизнеса, мы используем другую методологию. Истории семейных предприятий часто основываются на тщательном изучении делового архива. Затем эти записи вводятся в более широкий контекст. Но когда речь заходит о предприятиях семьи Шабабиных или изучаемых в настоящей книге русских купцов, семейного архива не существует16. Представленная здесь реконструкция основана на тех моментах, когда члены семьи взаимодействовали с государством. Представьте себе, например, историю Фуггеров или Рокфеллеров, в которой вся информация происходила бы не от деловых записей самой семьи, но от изучения государственных записей разрешений на ту или иную деятельность, документов о выплате налогов и штрафов, заявлений на получение разрешений, виз и т. д. Когда историк лишен роскоши поместить в центр исследования записи самого учреждения, задача осветить историю семейного бизнеса на протяжении многих поколений становится куда более сложной. Историки, занимающиеся другими сферами, иногда критикуют чрезмерно государственный подход специалистов по истории России, видимо не понимая, что речь идет не о сознательном выборе исследователей, а о необходимости, продиктованной существующими источниками. Это относится и к настоящей истории.
СИБИРСКИЕ КУПЦЫ В БОЛЕЕ ШИРОКОМ КОНТЕКСТЕ
Присоединение Сибири началось в конце XVI века и было поверхностно завершено в течение семидесяти пяти лет, хотя до самого конца XVIII века Российское государство, пытаясь осуществлять свой суверенитет в Сибири, сталкивалось с серьезными трудностями. Ведение дел в обширных континентальных пространствах, на которые Россия только-только распространила свою власть, порождало свою собственную динамику, и историю сибирских купцов нельзя рассказать, не обращая внимания на государство, в котором они действовали, и на шедший вокруг них процесс строительства империи. Поэтому настоящая книга еще и история Сибири, пограничных пространств, которые государство стремилось контролировать, и живших там купцов. Когда речь заходит о Сибири, на ум сразу приходят ссыльные и пушнина, но история Сибири, о которой здесь повествуется, это история империи, которая учится функционировать.
Задолго до того, как промышленная революция стала катализатором «экономического роста» и он обрел свою классическую роль средоточия политэкономии, произошла и другая революция. Государства эволюционировали и развились как организмы, отнюдь не сводившиеся к военным функциям, хотя именно возможность вести войну оставалась основой и движущей силой инноваций, о которых идет речь. По мере того как государства эволюционировали от «государств-вотчин» к «налоговым государствам», административное развитие основывалось на понимании, что эффективность государственного регулирования, посредничества и участия в торговле в большой степени служит условием его финансового благоденствия17. Это было особенно верно в России, где от одной до двух третей государственных доходов составляли таможенные пошлины на ввоз и вывоз товаров. Наконец, эти важнейшие процессы государственного строительства происходили одновременно со строительством империй. И хотя некогда считалось, что государства сначала приводили в порядок собственный дом, а затем устремлялись во внешний мир, эта модель разваливается при более внимательном изучении материала. Она безусловно не работает в России.
Кроме того, историю сибирских купцов невозможно рассказать, не приняв во внимание более широкий контекст растущей мировой экономики, в котором Россия оказалась более тесно связанной с Востоком и более плотно интегрированной во все более динамичную мировую экономику. Определяющей чертой раннего Нового времени является то, что межкультурные взаимодействия, существовавшие на протяжении столетий, получили новый толчок, стали более масштабными и оказались по-новому в фокусе политического внимания. Как пишет Марта Хауэлл, «между 1300 и 1600 годами торговля вышла за пределы, где она была вынуждена существовать на протяжении веков»18. Говоря о том, что торговля «вышла за пределы», она имеет в виду, что торговля на дальние расстояния теперь затрагивала не только элитные дворы и ограниченное число купцов и торговых агентов, обеспечивавших связанные с ней нужды и желания19. Конечно, нельзя сказать, что в Средние века крестьянину или бедному горожанину никогда не доставалось даже образчика шелка, но теперь плоды дальней торговли стали более непосредственно затрагивать жизнь людей повсюду. Сахар с Антильских островов, ситец и хлопок из Индии, лекарственный ревень и чай из Китая, сукно из Англии или меха с Великих озер или из Сибири стали предметами, известными и простонародью. Россия участвовала в этих глобальных изменениях, хотя ее особенности и делают российскую историю уникальной. Поэтому настоящая книга показывает переплетение семейных судеб и судеб империи. Первая и вторая части книги в первую очередь посвящены описанию и объяснению ведомственной, социальной и физической среды, в которой действовали купцы. Книга стремится познакомить своих читателей с местной, имперской и глобальной динамикой, влиявшей на жизнь сибирских купцов, хотя и не устанавливает точной связи между этими тремя измерениями.
На фоне головокружительной геополитической динамики и метаструктурных сдвигов в политической экономии люди жили и торговали. Хотя купцы присутствуют во всех частях настоящей книги, на авансцену они выходят в третьей части. В главе 6 прослеживается история семьи Филатьевых, чьи предприятия в сибирской и китайской торговле позволили им подняться на вершину московского коммерческого мира. Глава 7 посвящена истории бухарской семьи купцов-мусульман, переехавших в Тюмень из Центральной Азии и на протяжении столетия процветавших в роли купцов и, время от времени, государственных служащих, при этом сохраняя свое мусульманское вероисповедание. Глава 8 спускается на еще более низкий уровень коммерческой иерархии, прослеживая историю семьи Норицыных, которые так и не достигли выдающегося положения, но почти повсеместно упоминаются среди привилегированных купцов, а в сибирской торговле заметны и сами по себе. В этой главе речь заходит и о купцах из гостиной сотни, которые были особенно вовлечены в китайскую торговлю.
Изучение истории всех этих купцов на местном уровне служит иллюстрацией прагматичности Российской империи. Это особенно важно в случае бухарцев, история которых вносит немалый вклад в историю ислама в империи. После «имперского поворота» 1990‐х годов специалисты по России начали сокращать разрыв между собой и другими специалистами по европейской истории, и постколониальный подход стал единственным, который считался приемлемым. Судьба покоренных народов, их приспособление и сопротивление стали сверхпопулярными темами; в центре особенного внимания оказались интеллектуальные элиты коренных народов20. В постсоветском мире произошел взрыв исследований по национальной тематике21. Когда ученые начали писать историю российской периферии, где жило большинство российских мусульман, тематика ислама в Российской империи заняла почетное место. Террористический акт 11 сентября, чеченские войны, рост татарского национализма и демографические прогнозы, предсказывающие опережающий рост числа мусульман в России, тоже внесли свой вклад в то, что история мусульман оказалась на авансцене. Как и в большинстве постсоветских исследований, посвященных торговле, подавляющее большинство исследований фокусируется на современности22. Кроме того, оно в большой степени посвящено вопросам идентичности, и ученые дискутируют о том, до какой степени исламский опыт отражается в государственных архивах и т. д.23 Этот «преимущественно культурный» акцент привел к тому, что «прошло двадцать лет, как на Западе начались серьезные исследования Центральной Азии в XIX веке, а мы по-прежнему, когда речь идет о понимании социальных и экономических перемен в царское время, пользуемся нарративом советской эпохи», пишет Александр Моррисон24.
Время и место, в которых я работаю, в большой степени скрывшие от историка подробности личной жизни и менталитета, сделали культурную историю русских купцов XVII века, которую я хотела бы написать, практически невозможной. Там, где я находила подобные детали, я вставляла их в свое повествование в надежде, что читатели, страдающие от подобной нехватки, отнесутся к этому снисходительно. Где меня к этому побуждают источники, книга выходит за рамки коммерческой жизни и рассматривает вопросы вероисповедания: например, изучая участие сибирских бухарцев в проповеди или религиозном образовании татарского населения. Торговля и вероисповедание, в конце концов, путешествовали рука об руку. Если это создаст у читателя тематический диссонанс, пусть это послужит напоминанием о том, что роль купцов не ограничивалась экономикой, а жизнь не делилась на четко обозначенные ячейки. Священники и муллы сопровождали караваны, пересекавшие Евразию, а купцы во всех вопросах обращались с молитвами к Богу.
ИМПЕРСКАЯ И СОВЕТСКАЯ ИСТОРИОГРАФИЯ
Я уделяю главное внимание торговле в Российской империи, в то время как преобладающая тематика трудов по России раннего Нового времени фокусируется на природе Российского государства и его отношениях с обществом. В своем «Народе, рожденном в рабстве» Маршалл По показал, что политическая культура московитов не заботила первых европейцев, писавших о ней, но стала центральной темой начиная с XVI века (Герберштейн, Флетчер), задав тематику для ученых и исследователей на последующие века (хотя это не было предрешено, потому что эти писатели не в меньшей степени интересовались московской экономикой). Государство (и его отношения с обществом) имели чрезвычайное значение для первых поколений русских профессиональных историков, труды которых несли на себе отпечаток их государственнических, марксистских или народнических симпатий. Когда Ричард Пайпс со своей патримониальной моделью возобновил дискуссию о природе Российского государства, он шел проторенной дорогой. В своем пылком и влиятельном тексте Пайпс описал государство, в котором царю принадлежало все, а свободы не было25. Труды таких ученых, как Эдуард Кинан, и тех, кого называли Гарвардской школой, показали, что пайпсовская модель деспотизма домысел. Кинан высказал мнение, что московский царь был сильнейшим образом ограничен в своих действиях, а жесткая политика отражала теократические принципы московских элит; «фальшивое подобострастие перед самодержавным царем» скрывало тот факт, что цари в действительности были «заложниками (в этом истинная тайна) олигархии боярских кланов»26. Историки конца ХX века уточнили картину, задав скептические вопросы к враждебным высказываниям тех, кто писал о московской политической культуре в раннее Новое время, и создав более нюансированный, аналитически и эмпирически здравый образ московской политической культуры, в которой нормой была политика консенсуса, а взаимоотношения государства и общества были во многом обоюдными и личными27. Их труды внесли в рассмотрение Московского государства гораздо более богатую картину общества. В изучении отношений между государством и обществом главной задачей были юридические и политические права28.
Тем временем, что, возможно, более важно для настоящей книги, главы из книги Пайпса, описывавшие бедность России ее бедные почвы, бедные урожаи, бедных крестьян, дурной климат и плохо кормленный скот, были на протяжении целого поколения стандартным чтением для всех, кто не занимался собственно экономикой29. «Господин и крестьянин» Джерома Блюма, труд Аркадия Кэхэна, посвященный XVIII веку, более недавние труды Ярмо Котиляйне, посвященные XVII веку, а также «Хлеб на водах» Роберта Джонса стали исключениями в западной историографии, для которой политическая экономия не была приоритетной темой30. Но и эти труды, за исключением трудов Котиляйне, тоже распространяли образы русской бедности и отсталости31. Такие ремарки, как у Витсена («Считают, что Сибирь, особенно южная часть, одна из самых благословенных частей мира. На лугах много скота, в лесах много зверей и птиц. Реки богаты самой лучшей рыбой»)32, не имели особых шансов на успех в трудах специалистов по России. Поэтому все, кажется, усвоили образы тощих коров Пайпса (обездоленных в сравнении с обитательницами молочных ферм пастушеской Европы), сравнение основной динамики московской экономики с выжатым лимоном, происходящее от английского путешественника Джайлса Флетчера, а также допущения о русской бедности как следствии плохо функционирующей экономики. Однако, помимо только что описанного бурного мира торговли, есть и другие сведения, уже собранные или появляющиеся сейчас, например, попытки подсчитать суммы, которые Россия тратила на выкуп пленных или на полевые армии, рассказы о Московии, в которых звучит восхищение богатством страны, долгожительством и выносливостью ее подданных, это указывает, что представление о российской бедности может заслуживать пересмотра. Разумеется, это богатство было неравно распределено, но насколько уникальной была Россия в этом отношении?33
В то время как западные ученые XX столетия дискутировали о природе государства, историографическая традиция позднеимперской и советской России имела свои особенности. Когда в XIX веке история стала отдельной профессией, Россия оказалась на ее переднем крае, и не только в вопросах своей собственной истории. Русский историк Павел Виноградов произвел революцию в понимании средневековой Англии, а М. И. Ростовцев внес не менее важный вклад в изучение древнего мира34. В. О. Ключевский, великан в сфере истории России, а также другие русские историки были новаторами в сфере социальной истории35. В то время как в других национальных традициях составлялись более строго политические истории, Ключевский погрузился в нижние слои общества, стремясь дать личности и жизни русского крестьянина и солдата столь же богатую характеристику, как и интригам династической политики. Столь плодотворный подход был во многом обусловлен особенной средой, сложившейся в имперской России. Интеллигенция остро воспринимала государственную власть. Социалистические и марксистские симпатии, распространенные среди русских интеллигентов XIX века, повысили их чувствительность к тому, как жизни подданных зависят от государства и от материальных условий жизни36. Но если подобная чувствительность подарила определенное сравнительное преимущество русским историкам XIX века, в советскую эпоху она оказалась чрезмерной. Жесткие марксистские требования опустошили русскую историческую традицию. Историописание уступило место грубым материалистическим интерпретациям, неизбежно зависящим от заявлений Ленина и Сталина, чьи имена в указателях советской историографии нарушали алфавитный порядок. После террора 1930‐х годов некоторые историки нашли прибежище в количественных методах и в издании документов. Другие, более смелые историки зашли так далеко, что облекли в одобряемую государством риторику очевидно противоположные ей выводы. Это привело к появлению некоторого числа публикаций, приводящих исследователя в замешательство37.
Ставки у советских историков-марксистов были высоки. От них зависела легитимность большевистской революции. С точки зрения некоторых, русская революция не имела никакого права на марксистскую легитимность, потому что в России не было достаточной численности пролетариата, чтобы, в соответствии с марксистской теорией, произвести революцию. Но большевики никогда не позволяли фактам стоять на дороге у судьбы. Интеллектуальное спасение революционного проекта было бы доступно, если бы удалось продемонстрировать, что у России была капиталистическая экономика. Поэтому советские историки бросили свою энергию на то, чтобы доказать: российская экономика была в достаточной мере развита, чтобы заслуживать марксистскую революцию. Для этого необходимо было продемонстрировать наличие развитой промышленности и единого национального рынка. Этот приоритет возобладал и в сибирской историографии, где историки отыскивали корреляцию цен, которая доказала бы существование всероссийского рынка38. Поток впечатляющих эмпирических исследований становился мутным из‐за теоретических аксиом, подобных сталинской борьбе с космополитизмом, и советским выводам было сложно верить. Советские труды, делавшие масштабные выводы, часто основывались на удивительно узком круге источников. К примеру, ценнейший труд Б. Б. Кафенгауза был основан на подробном изучении всего тринадцати таможенных книг малой части того, что составило бы полную выборку39. Другим последствием стало то, что советские труды глядели на все исключительно с российской точки зрения. Их намерением было не столько дать оценку месту России в мире или сравнить ее с другими странами (несмотря на комментарии интеллигентов XVIII и XIX века, называвших Сибирь «нашим Перу» или «нашей Мексикой»40), сколько оценить соотношение России с теоретической моделью развития.