Алиби - Глебовская Александра Викторовна 2 стр.



Вдоль стен аптеки Санта-Мария-Новелла во Флоренции тянутся ряды крошечных ящичков, и в каждом из них таятся иные ароматы. Здесь я бы мог создать собственный музей ароматов, собственную лабораторию, воображаемый Грасс  парфюмерную столицу Франции со всеми этими его забавными ателье, узкими переулками и петлистыми проходами, соединяющими одну фабрику с другой. В моем музее ароматов даже составится собственная периодическая система, в которую войдут все запахи моей жизни, начиная, понятное дело, с самых простых и легких  лаванды, водорода в мире ароматов,  а за ним будут расположены второй, третий, четвертый, и все они будут стоять в ряд вехами моего бытия, как будто в течении времени действительно есть свой метод. На место гелия (He, атомный номер 2) у меня встанет «Эрмес» (Hermes), на место лития (Li, 3)  «Либерти»; «Бернини» займет место бериллия (Be, 4), «Босари»  бора (B, 5), «Карвен»  углерода или карбона (C, 6), «Найт»  азота, он же нитроген (N, 7), «Оникс»  кислорода или оксигена (O, 8), а «Флорис»  фтора (F, 9). И глазом не успеешь моргнуть  а вот уже вся моя жизнь разложена на эти элементы: «Арден» вместо аргона (Ar, 18), «Кнайз» вместо калия (K, 19), «Каноэ»  кальция (Ca, 20), «Герлен»  германия (Ge, 32), «Ив Сен-Лоран»  иттрия (Y, 39), «Пату»  платины (Pt, 78) и, понятное дело, «Олд спайс» вместо осмия (Os, 76).

Как и в периодической таблице Менделеева, ароматы можно распределить по рядам и категориям: по травам, цветам, фруктам, пряностям, древесине. Или местам. Людям. Любовям. Гостиницам, в которых то или иное мыло одело флером незабываемого аромата тот или иной великий город. По фильмам, блюдам, костюмам, концертам, которые нам понравились. По духам, которыми пользовались женщины. Или даже по годам  флаконы можно снабжать ярлыками, как это делала моя бабушка: она на каждой банке с цитрусовым джемом проставляла надпись своим старческим почерком, отмечая, из чего и в каком году он изготовлен,  как будто каждому аромату присвоен собственный номер Werke Verzeichnis. Aria di Parma (1970), Acqua Amara (1975), Ponte Vecchio (1980).

Лосьоны для бритья, которыми я пользовался в 18 лет и 24 года,  запахи разные, но вносим их в один столбик: их объединяет поездка в Италию. Я в 16 лет и я же в 32 года: возраст удвоился, но я все еще нервничаю, прежде чем в первый раз позвонить женщине; в 40 я так и не научился решать математические задачи, в которых не разобрался в 20; многократно перечитав «Грозовой перевал» и посвятив ему много лекций, я в 48 лет все равно лучше всего помнил аромат, под который впервые открыл эту книгу в 12, четырьмя «поколениями» ранее. Я в 14, 18, 22, 26  жизнь, переложенная в отрезки из четырех единиц. Я в 21, 26, 31, 36  то же, но из пяти. Метод фолио, кварто, октаво  половинками, четвертинками, осьмушками. Жизнь, представленная в виде ряда Фибоначчи: 8, 13, 21, 34, 55, 89. Или Паскаля: 4, 10, 20, 35, 56. Или простыми числами: 7, 11, 13, 17, 19, 23, 29, 31. Или комбинациями всех трех: в 21 год я был хорош собой, почему я сам так не думал? Столько всего со мной происходило в 34, почему мне так хотелось снова стать тем, кем я был в 17? В 17 спал и видел, чтобы мне исполнилось 23. В 23 мечтал встретить девушек, с которыми был знаком в 17. В 51 все бы отдал, чтобы мне было 35, а в 41 готов был дерзнуть и сделать то, на что бы не отважился в 23. В 20 лет 30 казалось мне идеальным возрастом. Удастся ли мне в 80 убедить себя, что мне вполовину меньше? Забрезжит ли в снегах лето?

Со временем не договоришься. Мы живем по Фибоначчи: три шага вперед, два назад, или наоборот: три вперед, пять назад. А бывает, что и в обоих направлениях одновременно, в стиле «Крабьего канона» Баха, сплетая комбинации ароматов и выборочных приязней в нечто, что оказывается бесконечной последовательностью эфиров и благовоний, которые начинаются с простейших и разрастаются до очень сложных: один атом углерода, два, три; шесть атомов водорода, восемь, десять C

3

6

2

4

8

2

5

10

2

5

10

2

5

10

2

6

12

2

7

14

2

8

9

2

9

10

2

10

12

2

10

20

2

12

24

2

9

6

2

В этом и состояла гениальность Менделеева. В понимании, что, хотя он и способен определить любой элемент, многие из них еще не открыты. Поэтому он оставил в таблице пустые места  для отсутствующих, грядущих элементов  как будто жизненные события можно выстроить в столь четкую идеализированную числовую последовательность, что, даже если и не знать, когда они случатся и какое воздействие окажут, их все равно следует ожидать, высвобождать для них место еще до их наступления. В том же ключе я рассматриваю и свою жизнь, вглядываюсь в слепые места: в запахи, которые так для себя и не открыл; флаконы, на которые не наткнулся и не проведал про их существование; обличия, которые так и не принял и потому по ним не скучаю; в интервалы времени, которые мог бы прожить, но не прожил; в людей, с которыми мог бы встретиться, но встречу пропустил; места, в которые мог бы попасть, влюбиться в них и в итоге сделать своим домом, но до которых так и не добрался. Это пустые клетки, «редкоземельные» моменты, непройденные пути.

II

Есть и еще один аромат, женские духи. Не знаю никого, кто бы ими пользовался. Никто с ними не ассоциируется.

Я открыл его однажды осенним вечером, возвращаясь домой с университетского семинара. В Кембридже, что в штате Массачусетс, на Брэттл-стрит есть одна высококлассная аптека, и мне случалось  просто чтобы поваландаться и не попасть домой раньше нужного  пойти кружным путем и в ней приостановиться. Мне нравилась Брэттл-стрит в районе Гарвардской площади, особенно ранним вечером, когда витрины магазинов сияют, а люди возвращаются с работы, заканчивают дневные дела, кто-то ведет за руку детей, суета прохожих придает тротуарам плотность, которую я со временем полюбил,  хотя бы потому, что она вроде бы содержала в себе посулы на вечер, пусть я уже успел убедиться в их лживости. Только на тротуаре я и чувствовал себя дома в этой неприветливой безликой части города, где столько времени и столько лет растратил в одиночестве, где все, кого я знал, всегда были слишком заняты слишком мелочными заботами. Я скучал по дому, по людям, ненавидел одиночество, скучал по чаю, пил чай в одиночестве, чтобы вспомнить, каково это  чай рядом с кем-то еще.

В такие вечера алжирские кафе всегда заполнялись до отказа. Приятно было выпить чаю с незнакомцами, пусть даже я с ними никогда и не заговаривал. Зиккурат чайных жестянок высился на захламленном прилавке за кассовым аппаратом. В итоге я перепробовал все чаи, от дарджилинга до формозского улуна, лапсана-сушона и зеленого пороха. Само представление о чае нравилось мне больше собственно вкуса  так и табак приятнее представлять, чем курить, а составлять представление о людях приятнее, чем с ними дружиться, и моя квартира на Крейги-стрит была куда хуже представления о доме.

Аптека находилась в конце череды магазинов возле угла Черч-стрит. Крайняя точка перед тем, как повернуть и направиться к дому. Я зашел туда однажды вечером. Внутри оказался мир совсем иной, чем я себе воображал. Крошечная аптека была забита дорогими косметическими средствами, дорогими духами, шампунями со всех концов земли, кусками мыла из Старого Света, бальзамами, лосьонами, полосатыми зубными щетками, кисточками из натурального меха, имперскими кремами для бритья. Мне там очень понравилось. Старомодные шкафы, старомодные товары, общая старина этой лавки  во всем, вплоть до стародавних бритв и пожилых владельцев из Центральной Европы,  все это выглядело таким приветливым, уютным. Вот я и спросил  нельзя же просто валандаться, ничего не купив,  лосьон для бритья, про который думал, что его не окажется, а выяснилось, что он не только есть в наличии, но с ним и еще целая линейка той же фирмы. Вот и пришлось купить вещь, пользоваться которой я перестал лет десять назад.

Через несколько дней я пришел снова, и не только потому, что визит в аптеку позволял отсрочить неизбежное возвращение домой, не потому, что хотелось повторить этот опыт  дверь открывается, перед тобой целая вселенная ушедшей в прошлое галантереи,  а потому, что сама эта лавка стала последней остановкой в воображаемом Старом Свете, прежде чем мир превратится в то, чем является на самом деле: в Кембридж.

Еще раз я пришел однажды в самом начале вечера, после сеанса в кинотеатре «Брэттл». Пока шел французский фильм, снаружи начался снегопад, Кембридж стремительно заметало, все говорило о том, что ночью будет метель. Перед входом в кинотеатр над Брэттл-стрит образовался сияющий ореол  такой же, как и над городком Клермон-Ферран в фильме. Машин почти не было, и соседские детишки собрались у входа в ресторан «Касабланка» с санками  они намеревались отправиться на реку Чарльз. Я им завидовал.

Домой не хотелось. Вместо этого я решил добрести до своей аптеки. Цель ничем не хуже любой другой. Я как можно стремительнее захлопнул стеклянную дверь, причем потопал снаружи ногами, прежде чем шагнуть под крышу. Внутри стояла молодая светловолосая женщина с мальчиком лет четырех и прижимала платок к носу сына. Мальчик пытался высморкаться, но безуспешно. Мать улыбнулась ему, продавщице, мне  едва ли не с извинением, потом свернула платок и еще раз поднесла к носу сына. «Noch einmal»,  скомандовала она. Мальчик высунул голову из красного капюшона и постарался. «Noch einmal»,  повторила она увещевающе, напомнив мне мою собственную маму: когда она уговаривала меня сделать что-то для меня полезное, голос ее наполнялся таким безграничным терпением, что я вдруг осознал, насколько отдалился от любви всех других. Через несколько секунд в зале потянуло холодом. Мать открыла дверь и вместе с закутанным ребенком вышла наружу.[2]

Внутри остались только мы с продавщицей. То ли в такой зачарованный вечер у нее уже не было никакого желания заниматься работой, то ли потому, что время уже шло к закрытию, продавщица  она уже неплохо меня знала  предложила мне понюхать совершенно особую вещь, произнесла название духов.

Слышал такое? Мне показалось, что слышал, но, подумав, я усомнился. Не обращая внимания на мои попытки отговориться, она открыла крошечный флакон. Смочила стеклянную пробку и дотронулась ею до своей кожи жестом, который я воспринял как попытку погладить меня по щеке  меня бы это и не удивило, я давно ощущал, что у нее ко мне слабость, в частности, поэтому и приходил,  но она мягко поднесла гладкое обнаженное запястье к моим губам, и я бы, наверное, поцеловал его, не подумав, если бы не видел раньше, как и другие торговцы парфюмерией делают в точности такой же жест.

Никогда раньше мне не доводилось нюхать ничего даже отдаленно похожего. Я одновременно оказался в Таиланде, во Франции и на судне, направлявшемся в Босфор,  на борту женщины, закутанные среди лета в меха, они обсуждают «Медленную часть» Веберна, поворачиваются ко мне, шепчут: «Noch einmal?» Аромат этот затмил все прочие, которые я знал раньше. В нем присутствовала лаванда, но лаванда развоплощенная, рассеянная, разрозненная  именно поэтому я попросил у продавщицы разрешение еще раз понюхать ее запястье, но она, видимо, уловила подтекст моей просьбы и засомневалась, как сомневался и я, что речь тут об одних лишь духах. Вместо этого она мазнула крышкой по полоске бумаги, которую выхватила из пенальчика, набитого такими же полосками, слегка помахала ею в воздухе, подсушивая, а потом вручила мне с заговорщицким видом  было видно, что ее моей любознательностью не проведешь, она уже догадалась, что в жизни моей и так уже есть как минимум две женщины, которым хочется одного: чтобы эта полоска, которую я принесу вечером домой, через несколько дней превратилась в подарочный флакон. Взгляд ее польстил мне невыразимо.

На третий вечер я пришел снова, потом опять  теперь уже не ради лавки, и не ради снега, и даже не ради призрачного вечернего свечения над Брэттл-стрит, но ради открытия, содержавшегося в этом флаконе, ради женщин в мехах, которые курили сигариллы на борту яхты, глядя, как Геллеспонт тает вдали. Я даже не знал, были ли духи причиной моего там появления, или они уже превратились в предлог, в маску под маской, потому что, даже если на самом деле я приходил к продавщице или к тем женщинам, образ которых вызывало во мне искрение ее глаз, я одновременно ощущал, что за нею маячит силуэт другой женщины, моей матери, в другой парфюмерной маске, притом что я чувствовал, что и она, скорее всего, не более чем маска, за которой скрывается мой отец, в давние-давние уже времена: он стоит перед зеркалом, довольный тем, что он  тот мужчина, которым был, когда смачивал щеки лавандовой водою после бритья. И он, как теперь и все остальные, истончился до полупрозрачной маски, символа любви и счастья, которые я пытался обрести, но уже отчаялся. Точно непостижимый мираж, запах взывал ко мне с другого края пропасти, пересечь которую так трудно, что я подумал: возможно, это и с любовью никак не связано тоже, ибо любовь не может быть источником таких тягот, а значит, наверное, и любовь лишь маска, и если я жажду не любви, то, значит, слив этого водоворота, в котором я вращаюсь, обусловлен лишь мной  и мной только,  но мной, расточившимся в стольких пространствах, на стольких уровнях, что при попытке прикосновения я ускользаю подобно ртути, или скрываюсь подобно лантаноиду, или всплываю наверх, чтобы через миг превратиться в какое-то безнадежно безликое вещество.

Духи оказались настолько дорогими, что унести с собою я смог  предварительно рассыпавшись в новых извинениях, которые, похоже, стали для продавщицы доказательством того, что в моей жизни действительно есть другие женщины,  лишь взвесь на полоске бумаги. Полоску я сохранил как вещь, принадлежавшую человеку, уехавшему на время: он меня не простит, если я не стану нюхать ее ежедневно.

Примерно через неделю, еще раз посмотрев тот же фильм, я выскочил из кинотеатра и зашагал к аптеке  но оказалось, что уже закрыто. Я постоял там несколько минут, вспоминая тот вечер, когда видел здесь мать с сыном, вспомнил ее светлые волосы, убранные под шляпу, глаза, которые, блуждая по залу, поймали мой взгляд, пока она уговаривала мальчика,  она будто уловила во мне одновременно и вожделение, и зависть. Может, она нарочно сделала взгляд подчеркнуто материнским, чтобы пресечь любые попытки вступить в беседу? Может, продавщица перехватила мой взгляд?

И вот я представил себе, как мать с сыном выходят из лавки, на Черч-стрит, мать с трудом раскрывает зонт, и они направляются в сторону Кембридж-Коммон, бредут через пустынное поле, яркие сапожки глубоко увязают в снегу, спины повернуты ко мне навеки. Все это казалось настолько реальным, и исчезали они с такой торопливостью, подстегиваемые ветром, что я едва пресек порыв выкрикнуть единственные известные мне слова:

 Frau Noch Einmal Frau Noch Einmal[3]

Я тогда представил себе, что это мои жена с сыном,  я всею душою мечтал о том, что они у меня когда-то появятся. Я возвращаюсь домой с работы, выхожу из автобуса на Гарвардской площади, она в последний момент перед ужином выбежала туда же по делу, купить ему игрушку в аптеке, потому что утром пообещала: «Ну подумаешь, ну избалуем его слегка! Ну надо же  вот так вот столкнуться в снегу, да еще именно сегодня!» Но теперь, с расстояния во много лет, я думаю, что она могла быть моей матерью, а тот мальчик  мной. А может, это, как всегда, просто маска. Я был одновременно и собой, и своим отцом, собой-студентом, вместо библиотеки отправившимся в кино, собой  отцом этого мальчика, причем лучше настоящего: я, наверное, дам ему подольше положенного насладиться детством, а в будущем стану давать ему неопределенные советы касательно грядущего,  и все это напомнило мне о том, что шпаргалки, которые мы тайком проносим с собою сквозь время, написаны симпатическими чернилами.

Назад Дальше