Освенцим. Любовь, прошедшая сквозь ад. Реальная история - Агафонов Григорий И. 2 стр.


Лучшее лекарство от одиночества, как известно,  хоть чем-то себя занять. И Циппи с Сэмом вскоре на это средство прочно подсели.

Еженедельно все семейство Нихтбургер собиралось у Юлии в гостиной на очередной частный концерт, благо пошедшая от немцев традиция Hausmusik[2] прочно прижилась и пользовалась популярностью в семьях западноевропейских интеллектуалов межвоенной эпохи. Исполнялись в основном инструментовки арий из популярных оперетт австро-венгерских мэтров жанра в диапазоне от Франца Легара до Имре Кальмана{14}. Один дядя Циппи играл на мандоле, другой на мандолине, а сосед на гитаре{15}.

Племянница страстно стремилась влиться с ними в квартет. Правда, играть Циппи умела лишь на пианино, а ансамбль подразумевался струнный, но она была без ума от мандолины и горела желанием освоить игру на ней. Видя это, дядя Лео дал ей вожделенный инструмент и предложил попробовать. Едва взяв его и коснувшись струн, Циппи влюбилась в это чудо окончательно и бесповоротно. Компактная мандолина идеально ложилась в руки и под пальчики маленькой музыкантши, а звучание при этом выдавала не только изысканно сладостное, но и на удивление мощное. Засим дядя Лео свел Циппи с итальянцем, у которого некогда учился игре на мандолине сам{16}. Циппи, будучи перфекционисткой во всем, с головой погрузилась в занятия музыкой и за считаные месяцы овладела инструментом настолько хорошо, что учитель пригласил ее в состав своего мандолинного ансамбля, где она оказалась единственным ребенком. Любимой ее композицией была популярная увертюра к «Орфею в аду» Жака Оффенбаха, вещь, хитро выстроенная из переплетения тонких сольных партий, постепенно перерастающего в игривую свистопляску галопирующего канкана. Их ансамбль регулярно выступал по местному радио, в концертных залах столицы и соседних городов{17}.

Зимой температура частенько опускалась до минусовой, а с темного неба белыми роями падал снег, укутывая город пушистым покрывалом. Когда еврейская община шествовала маскарадной процессией по улицам по случаю празднования Пурима, дядя Лео с Циппи выступали во главе ее со своими мандолинами, а миссия у них при этом была такая: стучаться в двери друзей, а как отворят, играть еврейские песни, которые до них никто и никогда, между прочим, на мандолине не исполнял. При себе у них была голубая коробка для сбора пожертвований в пользу природоохранных организаций в Палестине, предмет, хорошо знакомый сионистам тех лет. По возвращении домой коробка эта бывала наполнена под завязку{18}.

Это отнюдь не означало, что Циппи или ее родня были правоверными евреями. Росли они с братом на За́мковой улице в старом городе по соседству с главной площадью и прямо над Дунаем. Будь у них такое желание, они бы регулярно посещали синагогу там же, на Замковой,  монументальную, в мавританском стиле{19}. Но ни Сэм, ни Циппи на службы туда старались лишний раз не захаживать. Циппи заглядывала в синагогу раз в год, чтобы помянуть кадишем (молитвой) мать; Сэм же и вовсе предпочитал все выходные напропалую проводить за игрой в футбол{20}.

Не будучи особо религиозными, они при этом были убежденными сионистами. Дядя Лео был истово предан идеям всемирной сионистской организации Ха-шомер ха-цаир («Юный страж»), насчитывавшей в ту пору до 70 000 членов в Европе, Северной и Южной Америке и Палестине{21}. Зародилось это движение в Польше сразу же по завершении Первой мировой войны, когда множество молодых и вполне мирских евреев вдруг натолкнулись на всевозможные барьеры на пути профессиональной, образовательной и социальной ассимиляции в польскую жизнь. Апофеозом стала волна так называемых погромов массовых и целенаправленных выплесков насилия, грабежей и убийств на почве расовой, национально-религиозной, классовой и прочей ненависти,  пик которых пришелся на 19181919 годы, когда под шумок захлестнувшей польские и украинские земли гражданской войны свыше ста тысяч евреев были убиты, а еще шестьсот тысяч стали беженцами.

Дядя Лео пытался, конечно, приобщить Циппи и Сэма к делу своей ячейки, которое заключалось в должной подготовке всех ее членов к переезду в Палестину. Но ни брат, ни сестра как-то не приохотились к лекциям по догматам талмудического учения, да и в лидеры сионистского движения оба явно не метили. Вообще-то, Циппи и Сэм вступили в этот кружок сугубо ради устраиваемых сионистами совместных вылазок на природу с пешими походами, спортивными играми и живым общением на свежем воздухе.

Такая жизнь пришлась Циппи по душе. По матери она, конечно, тосковала, да и ощущать себя ребенком в кругу взрослых было не всегда приятно,  зато ни тебе ругани, ни ссор, ни ограничений. Впервые в жизни она чувствовала себя одновременно защищенной и свободной.


В подростковом возрасте Циппи мечтала стать ботаником, благо что любовь к природе в ней сочеталась с острым аналитическим умом{22}. Бабушка Юлия недаром внушала Циппи, что та вольна выбирать дело жизни по собственному вкусу и желанию{23}. По новой конституции Чехословакии женщинам причитались политические, социальные и культурные права и свободы наравне с мужчинами, включая, что немаловажно, доступ к образованию. Вот Юлия и надеялась, что Циппи этими невиданными ею самой свободами воспользуется сполна.

Ботанику лучше всего было бы изучать в Моравии, вот только там, в приграничных с Германией районах, проживало под три миллиона судетских немцев, составлявших этническое большинство и помешанных на национальной государственности{24}. И когда в 1933 году канцлером Германии сделался Гитлер, судетские немцы восприняли национал-социалистические идеи его партии плюс антисемитизм, как кратчайший путь к их реализации, на ура. Праворадикальная платформа гитлеровской НСДАП отсекала всякую возможность признания евреев гражданами Германии и предусматривала запрет на публикации еврейских авторов, бойкот еврейских магазинов и отчисление студентов-евреев из университетов по всей Германии{25}.

Так что об изучении ботаники в Моравии можно было забыть, да и разговоры о новых свободах, как выяснилось, к реальности отношения имели мало. Вместо университета Юлия стала готовить внучку на выданье. Азы штопки, готовки и уборки Циппи освоила играючи. Но она была не из тех, кто довольствуется лишь базовыми предметами, и заодно в совершенстве освоила искусство вышивания, рисования и живописи{26}.

А затем в один прекрасный день ее вдруг осенило: вот же оно, ее призвание! Проходя мимо витрины какого-то ателье, Циппи увидела женщину за изготовлением уличной рекламы. Заинтригованная, она заглянула внутрь, выяснила там, кто хозяин этого ателье, и поинтересовалась у него, чем занята женщина, которую она усмотрела с улицы. Ателье, ответил тот, создает световую рекламу и афиши для кинотеатров, банков, художественных выставок, торговых ярмарок и прочих заказчиков. Работники и работницы у него как раз и заняты изготовлением стеклянных литер для светящихся надписей и дизайном афиш. Это же просто восхитительно! Циппи с ее умелыми руками и любовью к изящным искусствам сразу поняла, что нашла наконец не просто подходящую бранжу, а дело всей своей жизни.

Будучи не склонной тратить время даром, Циппи сообщила владельцу, что пойдет к нему в подмастерья учиться этому ремеслу осваивать инструменты, подбор цветовых сочетаний, тонкости дизайна и узора и с блеском сдаст все требуемые экзамены. Вариант для него был, казалось бы, беспроигрышным. Но хозяин отказал, заявив, что дизайн дело сугубо мужское. Та женщина, которую она заприметила с улицы чрез витрину, была его женой, а других исключений из общего правила не брать женщин к себе на работу он не делал.

Циппи гендерный состав штатных работников не интересовал. Ей хотелось научиться графическому дизайну. И она продолжила наседать с этим на владельца лавки, пока тот не сдался и не пообещал взять Циппи в ученицы при условии, что она успешно сдаст все экзамены{27}.

В четырнадцать лет Циппи отказалась от продолжения выступлений в ансамбле мандолинистов и всецело сосредоточилась на обучении всяким ремеслам, подрабатывая подмастерьем сразу и у женского портного, и в том самом рекламном ателье, где подрядилась рисовать афиши и плакаты. Как еврейка, она понимала, что подставилась под двойной удар, но считала, что игра стоит свеч, тем более что истинную цену себе Циппи знала, а потому и требовала (и получала!) и там, и там оплату наравне с коллегами мужского пола{28}. На заработанное Циппи могла себе даже позволить коллекцию модных туфель и пошив пальто на заказ. Она как никто понимала, что встречают в этом мире по одежке, и одевалась с редкостным изяществом. Главное же, она была полна решимости преуспеть на избранном теперь поприще.

Братислава, будучи крупнейшим в Словакии городом, изобиловала возможностями. Семьи из окрестных сел отправляли детей прямиком туда делать карьеру кем доведется от брадобреев и нянек в детских садах до учителей и врачей{29}. Пятничными вечерами Циппи вкушала радостей от участия в их семейных трапезах приглашенных иногородних студентов. Ей очень нравились разгоравшиеся за столом дискуссии, особенно с участием студентов-медиков из зарубежных университетов{30}. В то время как большинство братиславских евреев зарабатывали на жизнь торговлей и финансами{31}, Циппи больше тянуло к интеллектуалам и художникам.

Сама Циппи после трех лет в обычной государственной средней школе для девочек продолжила образование в классе для особо продвинутых смешанной школы, а затем стала единственной студенткой в мальчишнике Братиславской школы художественной графики. Там она изучала все тонкости шрифтов для вывесок, стеклянных витражей и прочих визуальных средств донесения смысла до понимания публики{32}. Она всю себя посвятила изучению этого ремесла и ко времени выпуска считалась в своем классе чуть ли не лучшей, но пока что это было еще впереди.

Учеба, работа по избранной профессии и все более плотный календарь мероприятий Ха-шомер ха-цаир практически не оставляли Циппи драгоценного свободного времени. Что касается Ха-шомер ха-цаир, там Циппи всячески увиливала от организованных лекций{33} о революционерах наподобие Ленина и Маркса; зато весьма ценила практические занятия по различным аспектам скаутского быта от коммунального общежития до земледелия в условиях засушливой полупустыни,  хотя все более горячечное увлечение группы социалистической повесткой ее и не устраивало. В конечном счете целью движения была отправка членов в Палестину работать в кибуцах: возделывать землю и пожинать плоды своего труда. И в 1933 году дядя Лео снялся-таки с насиженного места и отчалил в Палестину работать на апельсиновой плантации{34}. Вот только ни Циппи, ни Сэм компанию ему составлять не собирались, почитая своей истинной родиной Чехословакию.

Требовавшие очного присутствия лекции Ха-шомер ха-цаир проводились в будни по вечерам и по воскресным дням. Второе Сэма никак не устраивало, поскольку он мечтал стать профессиональным футболистом и воскресенья безоговорочно посвящал тренировкам. И вечера на неделе у него были заняты другими делами: он учился на дизайнера интерьеров и подрабатывал в магазине ковров у другого своего дяди. Этой работой Сэм гордился и дорожил. Они с дядей обставляли весьма известные в городе общественные места, включая знаменитый Зеркальный зал Архиепископского дворца{35}. Так что на Ха-шомер ха-цаир у него просто не оставалось времени, и он выбыл из числа активных участников движения.

А вот Циппи отказываться от членства не стала, но с одной важной оговоркой: если дойдет до выбора между продолжением учебы и отъездом в Палестину, она выберет учебу и тоже выйдет из общества. Никакого резона покидать Братиславу она не видела{36}. Не говоря уже о том, что Циппи не собиралась портить себе ладони на сельхозработах. Руки у нее были самым ценным: именно они ее кормили, и она, между прочим, обожала заниматься тем, с чего кормилась.

Через некоторое время, однако, она засомневалась в правильности такого решения{37}.

За пределами их мирка все обстояло как-то неблагополучно. В Братиславе по радио изо дня в день только и говорили что о приходе к власти в Германии нацистов и зловещих последствиях этого. В соседней Польше сначала перестали пускать в здания вроцлавских судов адвокатов-евреев, а затем поснимали с постов всех судей-евреев{38}. Тем временем в Германии развернулся инспирированный нацистами бойкот еврейских продуктов и бизнесов. При входе в немецкие лавки появились красного цвета плакаты «Признанное германско-христианское предприятие», а при входе в еврейские плакаты с недвусмысленными угрозами: «Всякий покупающий у жида поддерживает иностранный бойкот и уничтожение экономики Германии»{39}.

Наиболее активные нацисты, не желая довольствоваться разжиганием экономического террора, прибегали к прямому насилию в отношении еврейского населения Германии. В Мюнхене некие вооруженные гражданские активисты посреди ночи подняли с постели всеми уважаемого местного раввина, выволокли его на улицу и учинили там над ним форменное издевательство{40}. Даже этнические евреи из числа американских туристов в Берлине теперь рисковали стать мишенями: одного такого принудили пить касторовое масло до потери чувств{41}.

Большинство братиславских евреев поверить не могло, что столь цивилизованный народ, как немцы, уподобился быдлу в скудоумной жажде насилия. Но грозные знаки делались все ярче. Принятые в 1935 году Нюрнбергские законы провозгласили еврейский народ принадлежащим к «низшей расе» и положили начало полномасштабным гонениям. Так Братислава и сделалась вратами шлюза для переправки еврейских беженцев из Польши, Германии и в целом все более негостеприимной Европы за море или даже за океан. Бабушка и дедушка Циппи охотно привечали беженцев за ужином, и Циппи вместе с ними ужасалась их рассказам о том, что творится в Германии. Многие вступали в Ха-шомер ха-цаир, где им помогали выбраться за следующую границу в относительно безопасную в ту пору Венгрию с прицелом на конечную цель заветную Палестину. Поначалу в сопредельных с Германией странах еврейских беженцев принимали дружелюбно, хотя по мере нарастания потоков гостеприимство начало иссякать{42}. В перевалочных пунктах евреи вскладчину пытались зафрахтовать какой-нибудь пароход до Палестины, где им была обещана если и не земля обетованная, то хотя бы убежище с надеждой на создание со временем собственного государства на исконно еврейских землях. Циппи с ее опытом художника-графика идеально подошла бы на роль изготовительницы поддельных документов для еврейских беженцев той поры,  но занималась она этим или нет, сказать невозможно, поскольку за руку ее никто на этом не поймал, а сама она ни словом об этом в своих мемуарах не обмолвилась.

Всполохи насилия тем временем разражались все ближе к дому; и то были лопавшиеся пузыри давней межэтнической напряженности, всплывшие на поверхность лишь теперь, с образованием независимой Чехословакии. Вскоре после прихода к власти Гитлера раскрутилась на всю катушку и все подмяла под себя Словацкая народная партия Андрея Глинки, католического священника, изначально оказывавшего яростное сопротивление самой идее создания Чехословакии и формирования единой «чехословацкой» нации. Глинковской СНП представлялась кощунством сама мысль о растворении словацкой самости истории, культуры, языка в чешской культуре, которая явным образом полагалась господствующей{43}. К тому же словацкое этническое большинство состояло преимущественно из истовых католиков, которых возмущало нашествие в их страну массы венгерских и чешских интеллектуалов, многие из которых были, ко всему прочему, еще и этническими евреями{44}. Иными словами, сама идея многонационального государства их страшила, а уж Чехословакия в том виде, в каком она им представала,  с ее антирелигиозным и социалистическим уклоном,  казалась и вовсе чем-то богомерзким[3]. Народники требовали для Словакии автономии и самоуправления, дабы гарантировать уважение к национальным ценностям и традициям{45}.

Назад Дальше