Все мои ничтожные печали - Покидаева Татьяна Юрьевна 4 стр.


Ладно, говорит Дженис, оставлю вас наедине.

Она уходит, и я улыбаюсь Эльфи. Она говорит: Иди ко мне, Шарни. Я подхожу, сажусь на краешек ее койки, наклоняюсь к сестре и кладу голову ей на грудь. Она вздыхает под моей тяжестью и гладит меня по волосам. Я встаю, пересаживаюсь на стул, сморкаюсь и смотрю на Эльфи.

Она говорит: Йоланди, я не могу.

Я уже поняла. Ты хорошо разъяснила свою позицию.

Я не могу выступать на гастролях. Никак не могу.

Я понимаю. Но это неважно. Не переживай.

Я не могу выступать на гастролях, повторяет она.

Тебе и не нужно будет выступать. Клаудио все поймет.

Нет, говорит Эльфи, он будет очень расстроен.

Лишь потому, что ты не потому что ты здесь Потому что он будет тревожиться за тебя. Он хочет, чтобы тебе стало лучше. Он все понимает. В первую голову друг, во вторую импресарио. Он так всегда говорит, да? Он уже справлялся с твоими бурями, Эльфи. И справится снова.

Морис рассердится, говорит Эльфи. Всякий бы рассердился. Он годами планировал эти гастроли.

Кто такой Морис?

И Андрес. Ты же помнишь Андреса? Ты с ним встречалась в Стокгольме на моем выступлении.

Да, помню. И что?

Я не могу не выступать, Йоланди, вновь повторяет Эльфи. Он прилетит аж из самого Иерусалима.

Кто?

Исаак. И еще несколько человек.

Я говорю: Ну и что? Они все поймут, а если вдруг не поймут, это неважно. Ты ни в чем не виновата. Помнишь, что говорила мама? «Избавляйся от чувства вины». Помнишь?

Она спрашивает, что за жуткие звуки доносятся из коридора. Я говорю, что, наверное, кто-то уронил жестяную посуду на бетонный пол. Точно ли это посуда, а не лязг цепей, спрашивает она. Я отвечаю, что точно посуда, и она начинает меня убеждать, что такое бывает, она сама видела пациентов, закованных в цепи, и что ей очень страшно, ей представляется Бедлам и становится страшно, и ей не хочется никого подводить. Она просит прощения, и я говорю, что никто ни в чем не виноват, мы просто хотим, чтобы у нее все было хорошо, чтобы она жила. Она спрашивает о моих детях, об Уилле и Норе. Я говорю, что у них все в порядке, и она закрывает лицо руками. Я говорю, что мы можем смеяться над жизнью вдвоем. Жизнь совершенно нелепая штука, скажи! Да, так и есть! Но нам вовсе не обязательно умирать. Мы будем сражаться плечом к плечу, как два стойких оловянных солдатика. Как сросшиеся сиамские близнецы. Все время вместе, даже когда мы находимся в разных городах. Я отчаянно подбираю слова.

В палату входит больничный капеллан и спрашивает у Эльфи: Вы Эльфрида фон Ризен? Эльфи говорит: Нет. Капеллан удивленно глядит на нее и говорит, обращаясь ко мне, что он мог бы поклясться, что Эльфи это Эльфрида фон Ризен, пианистка.

Нет, говорю я ему. Вы ошиблись. Капеллан извиняется и уходит.

Вот кто так делает?  говорю я в сердцах.

Что именно?  уточняет Эльфи.

Врывается к людям в палату, спрашивает у них, кто они такие. Вроде бы капеллану положено быть потактичнее?

Я не знаю, говорит Эльфи. Наверное, это нормально.

Я возражаю: Совсем ненормально. Совершенно непрофессионально.

Почему ты считаешь, что непрофессионализм это что-то плохое? Ты всегда возмущаешься: Это непрофессионально! Как будто существует некое определение профессионализма, которое также считается непреложным моральным императивом. Я уже даже не знаю, что такое профессионализм.

Ты знаешь, о чем я сейчас говорю.

Перестань врать мне о том, что такое жизнь, говорит Эльфи.

Хорошо, Эльфи, я перестану. Когда ты перестанешь пытаться покончить с собой.

Потом Эльфи вдруг говорит, что у нее внутри прячется стеклянное пианино. И она постоянно боится, что оно разобьется. Нельзя, чтобы оно разбилось. Она говорит, что оно втиснуто ей в живот справа, прямо под ребрами,  что иногда она чувствует, как его твердые края давят на кожу, и ей становится страшно, что кожа лопнет и она истечет кровью до смерти. Но еще страшнее, если оно разобьется внутри. Я уточняю, что это за пианино, и она отвечает, что это старинное пианино фирмы «Хайнцман», что раньше это была механическая пианола, но потом из нее вынули механизм, и она стала стеклянной. Даже клавиши стали стеклянными. Каждый раз, когда она слышит, как кто-то бросает бутылки в мусорный бак, как звенят музыкальные подвески даже как поют птицы,  ей кажется, что это бьется ее пианино.

Утром в соседней палате смеялся ребенок, говорит Эльфи. Девочка приходила проведать отца, но я не знала, что это был смех. Мне показалось, что это звон бьющегося стекла, и я схватила себя за живот и подумала: Нет. Оно все же разбилось.

Я киваю, улыбаюсь и говорю, что мне тоже было бы страшно, если бы я носила в себе стеклянное пианино.

Значит, ты понимаешь?  спрашивает она.

Да, я понимаю. Честное слово. Даже страшно представить, что будет, если оно разобьется.

Спасибо, Йоли.

Слушай, ты хочешь есть? Тебе что-нибудь принести?

Она улыбается. Нет, ничего.

3

Эльфрида такая худая, такая бледная, что, когда она открывает глаза, это словно внезапная атака, воздушный налет, превращающий ночь в полыхающий день. Я спрашиваю, помнит ли она, как мы с ней пели «Диких коней» очень медленно и заунывно для компании пожилых меннонитов из дома престарелых. Мама попросила нас принять участие в концерте в честь семьдесят пятой годовщины свадьбы самой старой в Ист-Виллидже семейной пары, и мы подумали, что «Дикие кони» это как раз то, что нужно. Эльфи играла на пианино, я сидела с ней рядом, и мы обе пели от всего сердца для озадаченной аудитории в инвалидных колясках и на ходунках.

Я думала, это воспоминание ее рассмешит, но она просит меня уйти. Она поняла еще прежде меня самой, что я вспомнила этот случай, потому что он представляет собой нечто большее, чем просто сумма его частей. Йоли, говорит она, я знаю, что ты сейчас делаешь.

Я обещаю, что больше не буду говорить о прошлом, если ей от этого больно. Я вообще буду молчать, только бы она разрешила мне остаться.

Пожалуйста, уходи, говорит Эльфи.

Я говорю, что могу почитать ей вслух. Как она читала мне вслух, когда я была маленькой и болела. Она читала мне Шелли и Блейка, своих поэтов-любовников, как она их называла. Она читала, меняя голос, чтобы он звучал по-британски и по-мужски. Тихонько откашливалась, прочищая горло «Стансы, написанные близ Неаполя в часы уныния». Сияет небо солнцем ясным, / Играет быстрая волна, / Прозрачным полднем, нежно-красным, / Цепь снежных гор озарена[9]. Я могу спеть. Или сплясать. Как пляшут волны у высоких скал. Могу что-нибудь насвистеть. Или кого-нибудь изобразить. Могу встать на голову. Могу почитать ей вслух Хайдеггера. «Бытие и время». На немецком. Все что угодно! Какое там слово? Я вечно его забываю.

Dasein, шепчет Эльфи и улыбается бледной улыбкой. Здесь-бытие.

Да, точно! Скажи, что мне сделать? Я сажусь на краешек ее койки и тут же встаю. Давай, Эльфи. Скажи. Тебе же нравятся книги, где в названии есть «бытие», правда? Ведь правда? Я снова сажусь рядом с ней, кладу голову ей на живот и говорю: Напомни, что там была за цитата у тебя на стене.

Какая цитата?

На стене в твоей комнате. Когда мы были детьми.

Добро должно быть с кулаками?

Нет, другая цитата что-то о времени. Что-то о горизонте событий.

Осторожней, говорит она.

Пианино?

Ага. Она кладет обе руки мне на голову, бережно и осторожно, как на живот беременной женщины. Я чувствую исходящее от них тепло. Слышу, как бурчит у нее в животе. От ее футболки, надетой шиворот-навыворот, пахнет порошком «Снежная свежесть». Эльфи массирует мне виски, а потом резко отталкивает от себя. Говорит, что не помнит цитату. Говорит, что время это стихия и мы должны уважать его мощь и не должны вмешиваться в его ход. Я хочу возразить, что она сама проявляет неуважение к его мощи, пытаясь выйти из жизни, а значит из времени, но потом понимаю, что она сама это знает и, наверное, сейчас говорит больше с собой, чем со мной. Добавить тут нечего. Я слышу, как она шепчет очередные слова извинения, и принимаюсь тихонечко напевать песню «Битлов» о любви, кроме которой тебе ничего и не нужно.

Эльфи, ты помнишь Кейтлин Томас?

Эльфи молчит.

Помнишь, как она, пьяная, вломилась в палату к Дилану в больнице Святого Винсента в Нью-Йорке, где он умирал от алкогольного отравления? Как она бросилась на его распростертое больное тело и умоляла его остаться, бороться и быть мужчиной, любить ее, говорить и ходить. И перестать умирать, Бога ради. Сестра говорит, что ей очень лестно, что я сравнила ее с Диланом Томасом, но она все-таки просит меня уйти. Ей надо подумать. Я говорю: Хорошо, я уйду. Но завтра снова приду. Она говорит, что мы, люди, такие смешные. Ведем учет каждой секунды, каждой минуты, каждого дня, месяца, года, делим время на отрезки и даем им названия, тогда как время такое громоздкое, несоразмерное и неуловимое. Собственно, как сама жизнь. Ей искренне жаль тех людей, которые придумали концепцию «измерения времени». Так оптимистично, говорит она. Так прекрасно бессмысленно. Очень по-человечески.

Я говорю: Эльфи, если лично тебе не подходят системы для измерения наших жизней, это не значит, что жизнь не нуждается в измерении.

Может быть, отвечает она, но только не в соответствии с глупыми буржуазными представлениями об ограниченных временных рамках. Время опять же, как жизнь,  есть природная сила, которая не поддается не только классификации, но даже определению.

Я говорю, что, наверное, мне и вправду надо идти. Прошу прощения, профессор Пинхед, что срываюсь с занятий пораньше, но на моем измерителе кончается время. Я купила себе два часа, и они уже на исходе. К вопросу о времени.

Я знала, что сумею заставить тебя уйти, говорит Эльфи. Мы обнимаемся на прощание, я говорю, что очень-очень ее люблю, пока слова не становятся невыносимыми, и мы просто дышим в объятиях друг друга в течение минуты, а потом я ухожу. Мне нужно быть в другом месте.

Спускаясь по лестнице к выходу из больницы, я проверяю сообщения в телефоне. Сообщение от Норы, моей четырнадцатилетней дочери: Как там Эльфи??????????????????????? Уилл сломал входную дверь. Сообщение от Уилла, моего восемнадцатилетнего сына, который учится на первом курсе в Нью-Йоркском университете, но сейчас по моей просьбе приехал домой в Торонто, чтобы присматривать за Норой, пока я сама буду в Грязных водах: Нора говорит, ты разрешаешь ей гулять до четырех утра. Это правда? Обними за меня Эльфи! Слив в ванне забился Нориными волосами. И сообщение от моей лучшей подруги Джули, которая ждет меня в гости сегодня вечером: Красное или белое? Передавай привет Эльфи. <3


В прошлый раз Эльфи пыталась покончить с собой, медленно испаряясь в пространстве. Это была затаенная попытка исчезнуть, уморив себя голодом. Мама позвонила мне в Торонто и сказала, что Эльфи ничего не ест, но просит их с Ником не звонить докторам. Они оба в отчаянии и не знают, что делать. Могу я приехать? Я примчалась к Эльфи прямо из аэропорта. Она лежала в постели. Она спросила, что я здесь делаю. Я сказала, что приехала вызвать ей скорую. Мама, может быть, и обещала не вызывать ей врачей, но я-то не обещала. Мама сидела в столовой. Спиной к нам обеим. Как любая хорошая мать, она не могла поддержать одну дочь против другой и поэтому решила не вмешиваться вообще. Я сказала, что позвоню прямо сейчас. Извини, но так надо. Эльфи умоляла меня никуда не звонить. Умоляла чуть ли не слезно. Она сложила ладони в мольбе. Клялась, что начнет есть. Мама так и сидела в столовой. Я сказала Эльфи, что скорая уже едет. Дверь в сад стояла открытой, в дом проникал запах сирени. Я не поеду в больницу, сказала Эльфи. Придется поехать, сказала я. Она окликнула маму. Мам, скажи ей, что я никуда не поеду. Мама не произнесла ни единого слова. Она даже не обернулась. Пожалуйста, сказала Эльфи. Я очень прошу! Когда врачи уложили ее на носилки, она собрала все свои силы, которые еще оставались, и показала мне средний палец.

Так я впервые встретила Дженис. Я стояла рядом с носилками Эльфи в отделении реанимации. Эльфи лежала под капельницей. Я водила рукой по стальным поручням на носилках и тихо плакала. Эльфи слабая, как умирающая старуха,  взяла меня за руку и посмотрела мне прямо в глаза.

Йоли, сказала она, я тебя ненавижу.

Я наклонилась, поцеловала ее и шепнула: Я знаю. Я тоже тебя ненавижу.

Так мы впервые озвучили нашу с ней основную проблему. Она хотела умереть. Я хотела, чтобы она жила. Мы были заклятыми врагами, которые отчаянно любят друг друга. Мы обнялись, бережно и неловко, потому что она лежала под капельницей.

Дженис, уже тогда носившая на поясе смешную плюшевую зверюшку, легонько тронула меня за плечо и попросила уделить ей пару минут. Я сказала Эльфи, что сейчас вернусь, и мы с Дженис уединились в маленькой бежевой комнате отдыха. Она выдала мне коробку одноразовых бумажных платков и сказала, что я правильно сделала, что вызвала скорую, и что Эльфи на самом деле не питает ко мне никакой ненависти. Это чувство можно разбить на части, сказала она. Да? Давайте попробуем разобраться в его компонентах. Ей ненавистно, что вы спасли ей жизнь. Я знаю, сказала я. Но все равно спасибо. Дженис меня обняла. Крепкие, теплые объятия незнакомого человека это сильная штука. Дженис ушла, оставив меня одну в бежевой комнате. Я сидела и грызла ногти до крови и мяса.

Когда я вернулась к Эльфи, она все еще лежала под капельницей в отделении срочной реанимации. Она сказала, что, пока меня не было, она подслушала прекрасную фразу, просто прекрасную. Какую фразу?  спросила я. Она процитировала нараспев: Поразительное отсутствие всякого интеллекта в голове этой мисс фон Р. Я спросила: Кто это сказал? Она указала на врача, который что-то писал за круглым столом в центре общей палаты, посреди умирающих пациентов. Он был одет как десятилетний мальчишка, в шорты и мешковатую футболку большого размера, как будто явился сюда прямиком с прослушивания на роль в сериале «Школа Деграсси». Я возмутилась: Какого черта? Кому он это сказал? Медсестре, сказала Эльфи. Он считает, что если я не благодарна за свою спасенную жизнь, значит, я глупая, как бревно. Вот козел, сказала я. Он с тобой говорил? Да, ответила Эльфи. Вроде как говорил. Только это был не разговор, а скорее допрос с пристрастием. Ты же знаешь всех этих врачей, Йоланди.

Которые ставят знак равенства между умом и желанием жить?

Да, сказала она, или благопристойностью.

На этот раз Эльфи не стала морить себя голодом, а наелась таблеток. Она оставила записку на желтом листе, вырванном из того же блокнота, в котором когда-то придумывала дизайн своей уникальной аббревиатуры ВМНП. В этой записке она выражала надежду, что Господь ее примет, и сообщала, что у нее больше нет времени, чтобы оставить в мире свой след. Она составила список всех, кого любит. Мама сказала, что он написан зеленым фломастером. Она зачитала мне список по телефону. Мы все были в нем. Пожалуйста, попытайтесь понять, написала Эльфи. Пожалуйста, отпустите меня. Я всех вас люблю. Мама сказала, что там в конце была какая-то цитата, но она не сумела ее разобрать. Что-то из Дэвида Юма. Ты знаешь такого? Она произнесла его слитно, как «Дэвидюма», что все равно ничего не меняло. Я подумала: Так что, Эльфи все-таки верит в Бога?

Я спросила у мамы: Где она раздобыла таблетки?

Я не знаю. Никто не знает. Может быть, заказала по телефону.

Мама обнаружила Эльфи без сознания у нее дома, в постели, и к тому времени, когда Эльфи пришла в себя и открыла глаза, я уже прилетела из Торонто и сидела рядом с ее койкой в больничной палате. Она улыбнулась мне искренне и широко, как ребенок, впервые в жизни постигший природу юмора. Ты приехала, сказала она и добавила, что нам пора прекращать эти встречи в больницах. Официально и строго, словно мы собрались на приеме в каком-нибудь консульстве, она представила меня медсестрам из отделения реанимации и сиделке, которую наняли для того, чтобы она неотлучно находилась при Эльфи и следила за каждым ее движением.

Назад Дальше