Недоверчивый и боязливый цареградский деспот, которому с востока угрожали воинственные и жадные до добычи персы (чей «царь царей» Шапур II счел мирный договор 337 года утратившим силу после смерти Константина I Великого, ибо по тогдашним персидским представлениям, мир заключался между конкретными государями, а не между их государствами), с запада родной брат-соперник Констант I, а изнутри все новые религиозно-политические осложнения и смуты, чувствовал себя на новоримском троне крайне неуютно и непрочно. Поэтому представляется вполне понятным решение Констанция II, «плавно» переместить двух своих юных двоюродных братьев, чье все возрастающее честолюбие со дня на день могло принять опасные для него, Констанция, размеры и формы, в как можно более надежное место и безопасное (для него, любимого) место. Приняв это решение, благочестивый император в его правильности более не сомневался. «Подписано так с плеч долой!», как говорил мудрый старик Фамусов в «Горе от ума» Александра Сергеевича Грибоедова. И цареградский император повелел сослать своих осиротевших, не без его ведома (если не прямого или косвенного соучастия), двоюродных братьев Галла и Юлиана в свой домен Макелл.
Как писал впоследствии пытающийся всячески обелить августа Констанция II и очернить обездоленного им Юлиана христианский автор:
«Человеколюбивейший царь (император Констанций II В. А.) в одном из царских дворцов удостоил их царского содержания и царской прислуги, сохраняя их, как последних в роде, для царского престола. Сам государь, во-первых, думал оправдать себя в том, что беспорядки, открывшиеся в начале его царствования, произведены не по его согласию; во-вторых, хотел показать свое великодушие, приобщив их к царскому сану; а в-третьих, таким приращением надеялся более упрочить власть.» (Святой Григорий Богослов. «Слово четвертое, первое обличительное против царя Юлиана»).
Юлиан навсегда сохранил добрую память о прекрасной Никомидии, в которой провел часть своей юности. Получив впоследствии, в 358 году, известие о разрушении города сильным землетрясением, он сразу же написал туда своем другу и наставнику ритору Ливанию, выразив ему свое соболезнование в самых проникновенных выражениях.
При отъезде из Никомидии в новое место ссылки Юлиану пришлось разлучиться со своим первым воспитателем. Разлука с Мардонием означала для чувствительного мальчика разрыв самой тесной и искренней (если не вообще единственной) дружеской связи с дорогим ему человеком. Отрок очень страдал от очередного жестокого удара судьбы. Его единственным утешением была надежда снова свидеться со своим сводным братом. После почти четырехлетней строгой ссылки Юлиана, Галл предстал ему, можно сказать, в полном блеске полного сил, цветущего беззаботного юноши. Однако страстность, с которой стремилось к нему сердце Юлиана, скоро постигло горькое разочарование. Галл, прямо скажем, явно не был рожден отвечать нежностью на нежность. Под внешне любезными формами обхождения он скрывал грубые необузданные, если не сказать варварские (безо всяких кавычек!) инстинкты. По оценке одного из современников, сводные братья отличались друг от друга, как Домициан от Тита[55]. Тем не менее, Юлиан не испытывал к брату ни малейшей неприязни. Говоря о Галле, он всегда делал это с пониманием, сочувствием и сожалением о том, что воспитанию Галла не было уделено должного внимания.
Интересно, о каких предметах, на какие темы мог бы беседовать Юлиан с Галлом в те редкие мгновения, когда им посчастливилось бы остаться действительно одним, вдвоем, не под надзором чужих глаз, в каком-нибудь уединенном уголке макеллского дворца или на прогулке по его живописным окрестностям? Поэмы Гомера или серьезные книги вряд ли могли бы стать предметом их беседы. Галл не прошел школу воспитания Мардония и вообще явно относился к числу юношей, любящих лошадей, птиц и диких зверей куда больше, чем книги. Если Юлиан хотел избежать полного отчуждения от брата, ему поневоле приходилось предаваться вместе с Галлом атлетическим упражнениям и разного рода легкомысленным развлечениям, а, может быть, даже потешаться над приставленными к братьям и столь ценимыми благочестивым августом Констанцием II злокозненными евнухами, учиняя над ними разные проказы, чаще всего отнюдь не остроумные, а с точки зрения утонченного гота Мардония прямо-таки безвкусные
Тем не менее, оба осиротевших юноши, какими бы разными они ни были по натуре, в равной мере страдали от всякого рода ограничений своей свободы, от вечного мягкого, но оттого не менее настойчивого принуждения, от постоянной слежки, хотя она и рядилась в одежды низкого раболепства и крайней предупредительности окружавших Галла с Юлианом надзирателей и соглядатаев. Общий им обоим гнев, который необходимо было тщательно скрывать, сплачивал братьев воедино, и, несомненно, они порой, в тайных беседах осмеливались даже совместно воскрешать в своей памяти воспоминания об убийстве своего отца. Судя по всему, их окружение с повышенной подозрительностью относилось к подобным попыткам сирот уединиться для доверительных бесед, и, чтобы отвести их гнев от цареградского севаста, старалось, путем искусных инсинуаций, перенаправить этот гнев с самого императора на его «дурных советников» или на «нерадивых подчиненных». Братьям пытались внушить, что император Констанций II был против своей воли вынужден уступить ярости не в меру разбушевавшейся военщины, давно уже привыкшей играть головами «сильных мира сего», вплоть до венценосцев. И что поэтому братьям не следует обвинять милосердного и справедливого «отца римлян» в совершенных от его имени совсем другими людьми злодеяниях и уж, тем более, возлагать на него ответственность за совершенные совсем другими людьми преступления. К этому сводились, согласно воспоминаниям Юлиана, «версии» гибели Юлия Констанция, нашептываемые братьям в период их макеллской ссылки.
Верил ли Юлиан этим нашептываемым им со сводным братом воспитателями-надзирателями «версиям» одному Богу известно. Только Богу известно и то, имел ли христианский автор основания впоследствии писать: «Спасенный великим Констанцием, недавно от отца наследовавшим державу, когда при дворе стали править делами новые чиновники и войско, опасаясь нововведений, само сделалось нововводителем, вооружилось против начальствующих, тогда, говорю, невероятным и необычайным образом спасенный вместе с братом, не воздал он (Юлиан В. А.) благодарения ни Богу за свое спасение, ни царю, его спасшему, но оказался пред ними злонравным, готовя в себе Богу отступника, а царю мятежника» («Слово четвертое, первое обличительное против царя Юлиана»). Одновременно делалось все, чтобы помешать Юлиану и Галлу свободно и без помех беседовать между собой. Попыткам посещения братьев друзьями чинились всевозможные препоны. Товарищами по играм им служили лишь их собственные рабы. Правда, Галла и Юлиана воспитывали и держали в немыслимой роскоши, холили и лелеяли, как избалованных донельзя царских сыновей, но, несмотря на этот роскошный образ жизни, сироты постоянно находились под неусыпным наблюдением не спускавшей с них своих бдительных глаз камарильи евнухов. Не удивительно, что Юлиан впоследствии горько сетовал с ним обращались по персидскому обычаю, ведь у персов принято держать нежелательных лиц взаперти в отдаленных крепостях («башнях забвения»), чтобы о них все забыли (как о неких «фигурах умолчания», выражаясь современным языком):
«Как мне описать те шесть лет, что мы провели там (в Макелле В. А.)? Мы жили с чужим имуществом, жили словно бы под охраной персов, никто из гостей не мог видеть нас, никто из старых друзей не мог добиться разрешения встретиться с нами. Так что были мы лишены всякой серьезной науки, всякого свободного общения; мы становились блестящей прислугой, ибо мы воспитывались с собственными рабами, как совместно занимаются с друзьями. Ни один ровесник не подходил к нам, ни одному это не дозволялось.» («Послание к афинскому сенату и народу»).
Так они и жили Впрочем, в один прекрасный (в плане смены обстановки) день жизнь в Макелле пришла в движение вследствие прибытия высоких гостей с «официальным дружественным визитом». В 347 году ни кто иной, как благочестивый василевс Констанций II, по пути из Анкиры в Гиераполь, или Иераполь, из любопытства соблаговолил завернуть в свой каппадокийский домен и самолично ознакомиться с условиями содержания там двух царственных сирот. Наряду с заботой о сиротах, август, очень любивший телесные упражнения и вообще пребывание на свежем воздухе (севаст был отменным бегуном, искусным наездником и метким стрелком из лука), вздумал заодно и поохотиться. Юлиану довелось понаблюдать за тем, как император романорум убивал в загонах для диких зверей, примыкавших к дворцовому парку, содержавшихся там медведей, львов и пантер (леопардов). Однако, несомненно, это кровавое зрелище (напоминавшее скорее не охоту, а избиение зверей на арене римского цирка специально натасканными на это гладиаторами бестиариями, или венаторами) доставило юноше-интеллектуалу куда меньшее удовольствие, чем его не обремененному чрезмерным интеллектом брату-атлету Галлу. Если Юлиану в тот раз и выпала возможность вступить с «повелителем земного круга» в разговор, на него вряд ли произвела особенно благоприятное впечатление эта исполненная сознания собственного величия, напоминающая нерукотворный памятник самому себе, монаршая фигура, всеми силами старавшаяся изгнать со своего неподвижного лика следы каких бы то ни было человеческих чувств. Пребывание василевса ромеон в Макелле было весьма недолгим. Очень скоро император романорум со своей блестящей свитой отправился дальше. Залы и покои макеллского дворца сделались такими же мрачными, тихими, сумрачными и безлюдными, как прежде, до визита севаста Констанция. Да и был ли он вообще, этот «официальный дружественный визит»?
Столь резкий контраст и возврат к одиночеству мог бы вызвать в Юлиане чувство глубочайшей подавленности и уныния. Но ученик гота-эллиниста Мардония недаром принадлежал к числу вполне самодостаточных натур, умеющих быть счастливыми, даже ограничиваясь исключительно своей внутренней жизнью. Его склонность к серьезности и собранности со временем возросла до своеобразной, поистине маниакальной страсти к духовным предметам. Одинокий юноша, лишенный радости искренних, доверительных человеческих отношений, искал себе прибежище в мире мечтаний и грез, находя утешение в царстве своей собственной, творческой фантазии, наделявшей жизнью и языком даже самые ничтожные из окружавших его предметов.
Сам Юлиан впоследствии представлял дело таким образом, будто в Макелле его занятиям светскими науками чинились всевозможные препоны. Трудно сказать, обстояло ли дело действительно так. За сводными братьями был, вне всякого сомнения, установлен строжайший надзор, и надзиратели были озабочены, в первую очередь, их более основательным религиозным образованием, чем полученное братьями прежде. Замкнутый образ жизни, который Юлиан с братом был вынужден вести в Макелле, весьма способствовал успеху этого намерения воспитателей. Под их влиянием у Юлиана появилась склонность к своего рода духовному бегству от мира. Признанным на римском Востоке и авторитетным духовным учителям было поручено толковать юноше писания Ветхого и Нового Завета. Юлиан с большим рвением взялся за изучение священных христианских книг и очень быстро добился неожиданно больших, по мнению его наставников, успехов. Если верить автору жизнеописаний знаменитых философов Евнапию, скоро учителям-катехизаторам уже нечему было его учить, усвоенное же запомнилось на всю жизнь. И потому даже поздние сочинения Юлиана, уже отпавшего от христианства, были прямо-таки переполнены ссылками на Ветхий Завет и на Святые Евангелия. Столь характерная для Юлиана смесь языческих выражений с христианскими реминисценциями порою просто поражает
Нам известен по имени один из тогдашних выдающихся церковных деятелей, оказавших в описываемый период немалое влияние на воспитание Юлиана Георгий Каппадокийский, арианский епископ простонародного происхождения, занимавший некоторое время кафедру святого Афанасия в Александрии Египетской (или, если быть точнее в «Александрии при Египте»).
Георгий «счастья баловень безродный», выходец из самых низов был «по жизни» типичным искателем приключений (называть его «авантюристом» как-то не хочется все-таки, какой-никакой, а епископ!), сумевшим, благодаря своим хитрости и энергии, быстро подняться на вершины духовной карьеры. На тот момент, когда Георгий стал наставником юного Юлиана, он уже пользовался доверием императора Констанция II и умело сохранял это доверие, ибо не гнушался доносительства и находил законное извинение и оправдание любого злодейства, как самый изощренный адвокат. Этот бесстыдный и могущественный выскочка стал, в конце концов, самым непопулярным в народе из числа епископов, входивших в дружеский круг августа Констанция. Вероятно, беззастенчивость и сектантские наклонности Георгия способствовала возникновению у его впечатлительного ученика представления, будто христиане терзают друг друга, как дикие звери. Как бы то ни было, когда бы Юлиан ни заводил речь о епископе Георгии, он неизменно делал это без тени симпатии.
В то же время Георгий Каппадокийский владел ценной библиотекой и невозбранно позволял ею пользоваться юному царевичу. Юлиан считал епископскую библиотеку весьма богатой, в особенности сочинениями христианских авторов (как, в общем-то, и полагалось библиотеке, хоть и арианского, но все же христианского епископа). Однако, кроме духовных сочинений, Юлиан обнаружил в библиотеке Георгия Каппадокийского произведения не столь хорошо знакомого ему литературного жанра, а именно собрание самого разного рода сочинений риторов, философов и комментаторов, вплоть до последних платоников Порфирия и Ямвлиха, или Ямвлика. И вот, вместо того, чтобы отложить эти преисполненные сатанинского духа писания туда, где им было самое место налево, Юлиан принялся за их основательное изучение (причем настолько основательное, что даже по прошествии пятнадцати лет все еще продолжал рассуждать о том, что за глубины если не бездны! познания ему отрылись при их чтении). После зверского убийства епископа Георгия Каппадокийского, в клочья разорванного разъяренной толпой александрийского простонародья в 362 году, Юлиан (уже будучи августом) направил префекту Египта послание с повелением прислать ему все, что уцелело от столь ценной библиотеки растерзанного епископа. Император-философ писал своему наместнику в Египет, что сам был лично знаком с содержанием книг покойного епископа (которого, заметим в скобках, разъяренные александрийцы и впрямь «растерзали, как дикие звери» Юлиан будто в воду смотрел!), «хотя и не всех, но многих», и сообщал в конце письма, что епископ тогда, в Каппадокии, предоставлял в его, Юлиана, своего тогдашнего питомца, распоряжение сочинения разных авторов с дозволением делать с них списки (то есть, по-нашему копии). Скажем прямо ученик, одержимый столь страстной и неуемной жаждой знаний, просто не мог рано или поздно не доставить своим наставникам в Макелле горьких разочарований