Философия упадка. Здесь научат самому дурному - Александр Викторович Марков 2 стр.


Горгий чувствует, что его рассуждение может покоробить слушателей ведь тогда никто не несет ни за что ответственности. Поэтому он так долго говорит, что, скорее всего, ее похитили. Ведь проверить это нельзя, а Горгий искусно работает с памятью слушателей: если несколько раз повторить, что Елену похитили, назвать похитителя «варваром» и проклясть, то это все запомнят. Здесь Горгий стоит у истоков агитации и пропаганды: надо часто повторять малодостоверное или ложное, посылать проклятия, возмущаться и это точно все запомнят, а подробности дела забудут.

Но далее Горгий начинает восхвалять словесность: даже если Елена поехала добровольно, то только потому, что слово иногда сильнее меча. Горгий незаметно перешел к саморекламе, доказывая, что мастер слова не менее искусен и мудр, чем другие мастера, потому что может воздействовать на все эмоции слушателей. Отдельные искусства возбуждают отдельные эмоции, тогда как оратор способен возбудить все эмоции одновременно:

Если же это речь ее убедила и душу ее обманом захватила, то и здесь нетрудно ее защитить и от этой вины обелить. Ибо слово величайший владыка: видом малое и незаметное, а дела творит чудесные может страх прекратить и печаль отвратить, вызвать радость, усилить жалость. А что это так, я докажу ибо слушателю доказывать надобно всеми доказательствами[4].

Итак, Елена просто оказалась бессильна перед красноречием, искусством искусств, перед которым все бессильны. Далее Горгий сравнивает поэзию и красноречие и с театром, и со служением богам возвращая тем самым театр к его ритуальным истокам. Как невозможно противостоять заклинанию и колдовству, так же невозможно противостоять профессиональному красноречию. Горгий строит свой довод на идее прозорливости: как пророк и жрец знает прошлое, настоящее и будущее, так же и оратор знает всё это. Оратор даже может влиять словом на событие, времена ему подвластны.


 Джузеппе Эмануэл. Горгий. 1818


Но Елена не была оратором. Ее свойство не быть оратором, а быть прекрасной. Поэтому она не могла предвидеть последствия своего любовного увлечения. Она была заложницей собственных свойств.

Так Горгий, отделяя свойства от человека, возносит искусство красноречия, в котором он главный мастер, на небывалую высоту, ставя его в один ряд со жречеством. Не случайно сама его речь наследует жреческой: с глубокой древности внутренние рифмы, ритм, перечисление имен списком всё это были признаки священных вещаний.

Поэзию я считаю и называю речью, имеющей мерность; от нее исходит к слушателям и страх, полный трепета, и жалость, льющая слезы, и страсть, обильная печалью; на чужих делах и телах, на счастье их и несчастье собственным страданием страждет душа по воле слов. Но от этих речей перейду я к другим. Боговдохновенные заклинания напевом слов сильны и радость принести, и печаль отвести; сливаясь с души представленьем, мощь слов заклинаний своим волшебством ее чарует, убеждает, перерождает. Два есть средства у волшебства и волхвования: душевные заблуждения и ложные представления. И сколько и скольких и в скольких делах убедили и будут всегда убеждать, в неправде используя речи искусство! Если б во всем все имели о прошедших делах воспоминанье, и о настоящих пониманье, и о будущих предвиденье, то одни и те же слова одним и тем же образом нас бы не обманывали. Теперь же не так-то легко помнить прошедшее, разбирать настоящее, предвидеть грядущее, так что в очень многом очень многие берут руководителем души своей представление то, что нам кажется. Но оно и обманчиво, и неустойчиво, и своею обманностью и неустойчивостью навлекает на тех, кто им пользуется, всякие беды[5].

Итак, Горгий говорит, что у человека есть внутренние душевные представления. Мы бы назвали их эмоциями. Эмоции легче всего реагируют на образную речь как на более сильный раздражитель. Горгий создает привычную нам со школьной скамьи риторику: когда нас учили разнообразить речь синонимами, говорить «образно», представлять при чтении стихов происходящее в стихах, нас учили урокам Горгия.

При этом Горгий говорит и об ответственности ораторов за сказанное, хотя сразу же оговаривает, что слово «накладывает печать на душу»  как мы сказали бы сейчас, «формирует нашу картину мира». Просто выражений «картина мира» или «мировоззрение» тогда не было (они появятся только в XIX веке, через двадцать четыре века после Горгия), а метафора печати и отпечатка (оттиска) использовалась очень широко. Отсюда наши представления о типе (буквально оттиске), характере (по-гречески тоже оттиск или начертание).

Тем самым Горгий настаивает, что каждый в чем-то жертва своего характера и своего мировоззрения. Он даже упрекает ученых, что те создают всякий раз новые модели мироздания, влияющие на мировоззрение публики:

Что же мешает и о Елене сказать, что ушла она, убежденная речью, ушла наподобие той, что не хочет идти, как незаконной если бы силе она подчинилась и была бы похищена силой. Убежденью она допустила собой овладеть; и убеждение, ей овладевшее, хотя не имеет вида насилия, принуждения, но силу имеет такую же. Ведь речь, убедившая душу, ее убедив, заставляет подчиниться сказанному, сочувствовать сделанному. Убедивший так же виновен, как и принудивший; она же, убежденная, как принужденная, напрасно в речах себе слышит поношение. Что убежденье, использовав слово, может на душу такую печать наложить, какую ему будет угодно,  это можно узнать прежде всего из учения тех, кто учит о небе: они, мненьем мненье сменяя, одно уничтожив, другое придумав, всё неясное и неподтвержденное в глазах общего мнения заставляют ясным явиться; затем из неизбежных споров в судебных делах, где одна речь, искусно написанная, не по правде сказанная, может, очаровавши толпу, заставить послушаться; а в-третьих из прений философов, где открываются и мысли быстрота, и языка острота: как быстро они заставляют менять доверие к мнению![6]

Итак, чем больше философы спорят, тем скорее меняются «мнения» публики. А Елена такой же человек, как и все. Ее божественное происхождение не делает ее душу иной по качеству: как лекарства могли действовать на нее, как на всех людей, так и слова.

Одинаковую мощь имеют и сила слова для состоянья души, и состав лекарства для ощущения тела. Подобно тому как из лекарств разные разно уводят соки из тела и одни прекращают болезни, другие же жизнь,  так же и речи: одни огорчают, те восхищают, эти пугают, иным же, кто слушает их, они храбрость внушают. Бывает, недобрым своим убеждением душу они очаровывают и заколдовывают. Итак, этим сказано, что, если она послушалась речи, она не преступница, а страдалица[7].

Далее Горгий говорит, и мы опускаем для краткости эти примеры, что у страха глаза велики: например, мы все боимся, если перед нашими глазами окажется клинок. Так и Елена могла испугаться Париса, если он явился во всеоружии, пусть даже с самыми добрыми намерениями.

Также велики глаза у соблазна: когда художники рисуют Елену, они используют несколько моделей, и изображение оказывается неотразимым. Елена соблазняет своей красотой и сама соблазняется любой красотой. И если мы часами готовы смотреть на прелестную картину, а вид оружия нас пугает, то чего мы требуем от Елены? Мы сами становимся жертвами соблазняющего убеждения, как и она. Нас тоже может напугать сосед, или запутать мошенник, и мы тоже теряем голову от любви и какое тогда у нас право обвинять Елену?

Горгий произносит настоящую похвалу Эросу, богу любви. Он собирает в пучок все культурные представления о любви. Иногда любовь представляют как негу. Иногда как болезнь и лихорадку. Любовью наслаждаются и от любви страдают. Как в начале речи Горгий вспомнил множество женихов и обожателей Елены и тем самым представил ее предметом обожания, жертвой своей красоты, так и в конце речи он вспоминает множество свойств любви, приятных и не очень. Он говорит, что любовь радикально несовместима с бытовым пониманием свободы: она покоряет, мучает, истязает, пленяет но не освобождает.

Чего ж удивляться, ежели очи Елены, телом Париса плененные, страсти стремление, битвы любовной хотение в душу ее заронили! Если Эрос, будучи богом богов, божественной силой владеет, как же может много слабейший от него и отбиться и защититься! А если любовь болезней людских лишь страданье, чувств душевных затменье, то не как преступленье нужно ее порицать, но как несчастья явленье считать. Приходит она, как только придет, судьбы уловленьем не мысли веленьем, гнету любви уступить принужденная не воли сознательной силой рожденная[8].

Дослушав речь Горгия до конца, мы опечалены: нет никакой свободы. Но всякая другая философия не отрицает категории, а заставляет смотреть на них по-новому.

Оказывается, свобода состоит не в том, что ты в любой момент как хочешь, так себя и ведешь. Свобода получает более глубокое истолкование: она есть знание своего характера, своих возможностей, своих навыков. Это поиск слабых мест в самой судьбе, чтобы пробиться и преодолеть ее, в том числе благодаря приобретению риторических навыков.

Свобода это героическое дело и одновременно дело представления себя свободным человеком: нужно быть героем и в речах, и в практической работе. Так Горгий всем нам объяснил, что свобода не игрушка. Она дается не сразу, но требует и профессиональных завоеваний, и ума, и особой мудрости.

Глава 2

Император Юлиан, античный декадент

Клавдий Флавий Юлиан (331363) прожил недолгую жизнь, правил чуть больше полутора лет и практически ничем не запомнился современникам, кроме религиозной реформы, или контрреформы. В противовес своему дяде Константину Великому, сделавшему христианство религией Империи, он был убежденным противником христианства как слишком демократического учения, религии рабов и бедняков. Ему нравились жреческие ритуалы, объединявшие аристократов; его пленяла старая поэзия, из которой он вычитывал мудрость государственного управления.

Христиане раздражали его действительной или мнимой сварливостью, простоватыми обычаями, неумением находить согласие и постоянными богословскими спорами. То ли дело жрецы, которые всякий раз обращаются к поэзии и ритуалам и дальше уже древние мудрые тексты подсказывают им, что делать и как думать. Так что Юлиан, завершающий собой античность, тоже не допускал свободы воли в чистом виде, как и Горгий,  только на место всемогущего слова он ставил мудрые языческие традиции, обряды, романтически понятый аристократизм, который должен был вернуть в мироздание удачу.


 Эдвард Армитидж. Юлиан Отступник председательствует на соборе еретиков. 1875


Хорошим политиком император Юлиан не стал, но писателем он был выдающимся и вдохновляющим последующих авторов[9]. «Ненавистник бороды»  парадоксальное произведение, потому что, вероятно, это первая литературная карикатура. Мы привыкли, что в газетах публикуют карикатуры на вышестоящих. Юлиан поступил противоположным образом создал карикатуру на своих подданных.

Государь был рассержен тем, как его приняли в Антиохии, одном из крупнейших городов Империи. Он прибыл туда, чтобы восстановить культ былых богов, укрепить почтение к ритуалам, призвав граждан отойти от легкомысленности и уделить внимание серьезным духовным потребностям. Но граждане Антиохии не пылали рвением: Антиохия была торговым городом, и заставить граждан отказаться от наслаждений и развлечений ради романтически возрождаемой языческой религии не было никакой возможности.

Поэтому император Юлиан решил просто нарисовать словами карикатуру на любителей наслаждений, противопоставив им себя как строгого аскета, философа, который думает только о деловых вопросах и исторической миссии. Юлиан изобретал образ аскетичного правителя, делового, без эмоций, но амбициозного кабинетного управляющего, эксперта по праву, ученого, который среди книг управляет огромным государством. Потом этому кабинетному образу следовал отчасти Наполеон Бонапарт и другие правители Нового времени.

Но поневоле война властителя против гедонизма создала, как мы увидим, и канон гедонизма как частной жизни, утвердила идею частной жизни, обыденности. Так было и в Новое время: чем более книжный и кабинетный образ жизни ведет Наполеон, тем больше ищут тонких наслаждений его противники, и романтических порывов, стихийных страстей его поклонники. Из делового кабинета вырывался сквозняк романтизма.

Начинает Юлиан с утверждения: наслаждение искусством вышло из моды, поэтому он не может построить свою речь как пленительную, наподобие прежних софистов. Он должен говорить серьезно, ответственно, ибо народ разлюбил прежнее искусство Муз и полюбил деловую мрачность. Это явный выпад против христиан, которых он считал необразованным простонародьем ведь христианином мог стать и раб, и «варвар».

Но император иронизирует над собой: чтобы не сказать прямо, что он будет пропагандировать античную высокую культуру в противовес христианству, он заявляет, что любовь к изяществу это якобы его частное дело. Это он, в личном порядке, любит всё изысканное и утонченное и ничего не может с собой поделать. Тем самым Юлиан выступает как дальний предшественник декадентов: если Горгий считал, что красоте и любви покорны все люди, то Юлиан и декаденты пропагандируют утонченные наслаждения, доступные немногим избранным.

К таким избранным Юлиан относит себя и потому говорит о своем праве произносить речи по законам Муз, даже если эти законы не угодны общественным вкусам. Начинает он с противопоставления Анакреонта как самого известного поэта-гедониста и Алкея как поэта-воина, строгого и сурового.

Анакреонт был создателем многих сладостных песен, ибо нежную жизнь получил он от Мойр. Но Алкею и Архилоху Паросскому Бог не дал обратить музу к удовольствию и веселью. Ибо обоим пришлось тяжело трудиться, одному так, другому иначе, и их искусство служило их нуждам, браня тех, кто обходился с ними несправедливо,  так они делили возложенную на них демоном [духом] ношу. Мне же закон запрещает поименно обвинять и обличать вражду ко мне тех, кому я не сделал ничего плохого; кроме того, состояние культуры ныне среди свободных людей исключает использование мной музыки в поэзии. Ибо изучать сейчас музыку кажется более постыдным, чем раньше казалось несправедливо богатеть. Из-за этого тем не менее я не откажусь от помощи, которую могу получить от Муз. В самом деле, я сам видел, что даже варвары, что живут за Рейном, поют свои песни на языке, похожем на резкое карканье птиц, и что они наслаждаются ими. Я думаю, так всегда случается с дурными поэтами и музыкантами: хотя они весьма раздражают зрителей, однако доставляют огромное удовольствие себе. Держа это в уме, я часто обращался к себе, как Исмений, хотя мои дарования отнюдь не равны тому, что имеет он, при том что я убедил себя, что обладаю подобным ему великодушием, позволяющим «петь для Муз и для себя»[10].

Но дальше он развивает мысль по контрасту: если Музы сейчас не в чести, если приходится наслаждаться искусством наедине с собой, тогда ты и сам будешь не в чести у грубой и некультурной христианской публики. Вы, антиохийцы, не оказали мне должного уважения а я сейчас покажу, как по-настоящему себя не уважать. Я изображу себя неприглядным, презирающим всех людей, чтобы потом упрекнуть всех вас в дурной изнеженности.


 Антонио Зукки. Анакреон приносит жертву Трем Грациям. 1770


Антиохийцы, согласно красноречивому императору, не умеют наслаждаться искусством Муз разве что комфортом, который портит, делает людей болезненными, хилыми, неспособными ни к какому систематическому труду. Вот как император Юлиан говорит о своем лице:

Назад Дальше