Пушкинская речь Ф. М. Достоевского как историческое событие - Викторович Владимир 4 стр.


Никогда еще в стенах московского Благородного собрания и не от имени представителей высшего сословия, а по уполномочию от всесословного общественного учреждения не произносился такой решительный призыв к поднятию духа общественной самодеятельности. Это явление тем более ново и знаменательно, что оно имело место в присутствии министра народного просвещения, местных: командующего войсками, гражданского губернатора и других властей и лиц официальных, равно как и сословных представителей.

Несколько часов ранее в торжественном заседании в актовой зале университета ректор Тихонравов указал на социальное значение чествуемого поэта, «в котором в первом, под впечатлением событий 12го года, пробудилось сознание, что выступает на историческое поприще новый герой народ». Пушкин впервые сделал у нас достоянием поэзии «личность человека без различия общественного положения», был убежден, что политическая наша свобода неразлучна с освобождением крестьян («Увижу ль я народ неугнетенный!») и сказал: «иди, куда влечет тебя свободный ум».

В том же духе и в том же направлении чествовалась память поэта в гораздо более многолюдных и разнообразных (по образованию, возрастам и полам приглашенных лиц) собраниях, устроенных «Обществом любителей российской словесности».

Кроме вышеизложенных мыслей и взглядов в публичных заседаниях названного общества высказывалось:

1) что русскому народу чуждо понятие о сословности (Юрьев);

2) что существенной струной в лире Пушкина была свобода личная, общественная и государственная (Бартенев).

Высшего возбуждения настроение публики достигло во время речи Ф. М. Достоевского.

Этот оратор, имея в своем прошлом политические заблуждения, за которые понес тяжкое наказание, был принят публикой особенно сочувственно и остановил внимание слушателей преимущественно на двух типах поэзии Пушкина: Алеко и Татьяны, на типах так называемого им «нашего исторического скитальца»  и высоконравственной русской женщины. Первого из этих типов коснулся в своей речи перед университетским собранием и профессор Ключевский, скромно выразившись, что от этого типа, зародившегося двести лет тому назад, исходят в нашей общественной жизни «важные умственные и не одни только умственные движения». Достоевский же решительно указал, что личности, подобные Алеко, «бегут от нелепой жизни нашего интеллигентского общества, и если не уходят в цыганский табор, то зато уходят в социализм». По его мнению, наши скучающие люди, подобные Алеко и Евгению Онегину, могут найти исход гнетущей их тоске лишь в тесном сближении с народом. Татьяна никогда не пошла бы за Онегиным, потому что последний дышал воздухом большого петербургского света. Татьяна же задыхалась в атмосфере этого света и жила лишь воспоминаниями своей прошлой жизни в деревне, где она приходила в ближайшее соприкосновение с народом, «с его правдой». Иного выхода нет и для нашего интеллигентного общества, «остающиеся» члены которого «пристраиваются» к казне, к банкам или просто наживаются иным способом. «Как Татьяна не могла построить своего счастья на несчастьи другого, так и истинно русский человек видит свое счастье лишь в счастьи всего человечества. Стать истинно русским значит стать братом всех людей, стать всечеловеком». «Внести примирение во враждующие между собой слои европейских обществ, указать исход европейской тоске в братском согласии всех племен такова, быть может, наша историческая будущность. Достигнуть этого мы можем не силой меча и даже не путем науки, а лишь силой духа братства, к воспринятию которого сердце русское из всех народов, быть может, наиболее предназначено».

Таковы идеи и цели прогресса, провозглашенные ораторами на торжествах, устроенных в Москве для чествования памяти Пушкина. Торжество открытия памятника поэту не было одним литературным торжеством, и оно не могло не оставить глубокого впечатления на умы как вполне созревшего, так и подрастающего поколения общественных деятелей. Так же точно впечатление высказанных идей и указанных ораторами целей едва ли может ограничиться средой непосредственных участников в торжестве или даже образованной частью населения одной только столицы. В отношении слушателей к произнесенным речам, конечно, более значения, чем даже в самих речах ораторов. Нельзя не заметить, что всё сказанное о пробуждении в обществе самосознания, о личной и политической свободе, об общественном равенстве, о братстве национальном и всемирном, о нераздельности стремлений к достижению личного счастья со стремлением установить социальное счастье всех народов и всех племен всё это встречалось живейшим сочувствием и возбуждало всеобщий восторг, выражавшийся в шумных овациях, и тем более шумных, чем демократичнее были начала, проповедуемые с трибуны ораторами представителями науки и литературы.

А. М. Барсукова

Москва, 10 июня 1880

Пишу вам под впечатлением глубокого, неотразимого чувства восхищения, которое произвела на меня несравненная речь нашего известного писателя-аналитика Достоевского. Я до сих пор не могу прийти в себя от возбужденного им во мне восторга и, мне кажется, всю жизнь не забуду того чувства умиления, которое я испытала во время произнесения его речи. Это была молния, прорезавшая воздух. Достоевский говорил вторым, а первым выступил Чаев. Не стану долго останавливаться на его речи, потому что в ней мало было интересного, скажу только, что Чаев говорил, надрываясь, торжественно-замысловатым языком, сравнивая Пушкина с тем сказочным богатырем-ребенком, которого злая тетка посадила в бочку вместе с матерью, засмолила бочку и бросила в море, но юный богатырь рос не по дням, а по часам и пробил дно бочки и вышел на волю. Так и Пушкин: как ни стесняли его свободу, мощный дух его всё креп и развивался. В конце Чаев помянул о жене Пушкина как о красавице, вдохновлявшей его на бессмертные творения, и привел стихи, его «Мадонну», писанные им вскоре после брака и полные благоговения к чудной красоте его жены. Когда Чаев кончил, на кафедру вошел Достоевский. На вид он очень непредставителен, маленький, плюгавенький; но, как только он заговорил, боже, какая прелесть полилась из уст этого невзрачного человека! Вы знаете, как он умеет глубоко заглядывать во все сокровенные изгибы души человеческой, и никогда еще Пушкин не был так глубоко анализирован, как это сделал Достоевский. Речь его произвела такой восторг, что многие плакали, махали платками, и все неистово, дружно рукоплескали. Мне рассказывал тут же Елпидифор Васильевич Барсов, когда я в конце заседания прошла в гостиную, где сидели все писатели, что один молодой человек, потрясенный речью Достоевского, бросился в эту гостиную его отыскивать, и когда ему показали Достоевского, слезы градом потекли по его лицу и он в нервном припадке упал на диван.

Я не могу передать вам всего существа речи и ограничусь только главным: Достоевский утвердил за Пушкиным имя народного поэта и также всемирного, приводя в пример его «Дон-Жуана», «Пир во время чумы» и «Египетские ночи». Он разобрал только два типа изображенные Пушкиным: всемирного страдальца и скитальца Алеко, повторенного впоследствии в Евгении Онегине, и тип Татьяны. Но что это была за сила и глубина! Недаром тут же Аксаков назвал очерк Достоевского гениальным. Достоевский говорил, что Пушкин ошибочно назвал свою поэму именем Евгения; ее следовало бы назвать по имени Татьяны, так как она главное здесь лицо. Какую дань уважения отдал он русской женщине. Русская женщина не французская, она не побежит кое за кем. Татьяна это самый чистый идеал русской женщины, который только повторился в Лизе  «Дворянское гнездо» (тут Достоевский поклонился в сторону Тургенева, и публика разразилась рукоплесканиями)  сразу отгадала пустоту и никуда негодность Онегина и не вышла бы за него замуж, если бы с ним встретилась вдовою, потому что знала, что он чувствовал влечение не к ней, а к ее внешнему блеску светской дамы. Задав еще ранее вопрос, отчего Татьяна, любя одного только Онегина, не изменила своему старому мужу и осталась ему верна, Достоевский прекрасно, много говорил на эту тему, доказав, что Татьяна построила бы свое счастье на чужом несчастьи. А прочно ли такое счастье?  воскликнул он. И потому она не хотела покрыть позором и убить этого честного старика, который любил ее, верил ей безгранично и гордился ею, и пойти за человеком, которому она бы надоела на другой же день.

Когда Достоевский кончил, очередь была за Аксаковым, но после Достоевского Аксаков не хотел говорить и, наконец, побуждаемый публикой, вышел на трибуну и сказал приблизительно следующее: «Еще вчера можно было сомневаться, народен ли Пушкин, но после гениальной речи достоуважаемого Федора Михайловича все сомнения рушились, и я так потрясен и очарован его речью, что не могу читать свою: она будет слабой тенью слышанного». Публика закричала ему «браво», и он все-таки должен был прочесть выдержки из своей речи. Читал он умно, дельно и в конце помянул доброю памятью русскую няню, русскую бабу, влиявшую так сильно на своего гениального питомца, и прочел очень прочувствованно стихи Пушкина к няне:

Мне казалось, что другие не должны были бы читать после Достоевского, но заседание продолжалось. Плещеев продекламировал с чувством стихи, приличные торжеству, а Калачев и Анненков читали так, что я не слыхала ни одного слова. Я ушла в гостиную, куда удалились все писатели и ученые (исключая нашего Петра Ивановича, сидевшего одиноко за зеленым столом), и смотрела на Тургенева и Достоевского. Тургенев, белый как лунь, с свежим лицом и очень изящными манерами. Елпидифор Васильевич Барсов представил при мне Достоевского графу Уварову, но Достоевский очень холодно обошелся с ним, прервал его речь и удалился. Когда я вернулась в залу, говорил уже Петр Иванович, говорил мало, очень приятным голосом, но и только. В конце возгласил добрую память императору Николаю Павловичу, считавшему Пушкина умнейшим человеком в России и вызвавшему его из изгнания. Ему, по обычаю, немного похлопали. После Бартенева говорил Потехин, о Гоголе, которого Пушкин считал гениальным художником и говорил «что не успею сделать я, то докончит Гоголь». Потехин предложил от всего Общества российской словесности поставить Гоголю памятник на Никитском бульваре. Предложение его было принято с восторгом, и тут же состоялась подписка. Собрано в один день 4000 рублей. «Да будет Москва,  воскликнул с глубоким чувством Потехин,  центром русской литературной образованности».

Но что меня удивило, это то, что никто, ни единым словом, не упомянул о Лермонтове. Как будто его не существовало. Говорили о Жуковском, Карамзине, Дельвиге, Языкове, а о Лермонтове ни слова. В конце концов Достоевскому поднесен был громадный венок, по почину одной девицы Некрасовой, знакомой Алексея Егоровича Викторова. Венок был насильно надет на Достоевского.

В зале присутствовали сыновья Пушкина и старшая дочь. Я видела одного сына, командира полка, он разговаривал с министром народного просвещения. Ни одной фамильной черты отца и матери; простое, солдатской лицо, с рыже-белокурыми волосами. Тут же в собрании выставлены портреты жены и родных Пушкина. Жена снята масляными красками, уже потускневшими. Красивые классические черты лица, голубые глаза и каштановые волосы, но ничего нет симпатичного. Зато как прекрасно нарисованы акварелью мать Пушкина и мать его жены. Обе красавицы, но с милым выражением лица; сестра его, Павлищева, тоже очень хороша собой и необыкновенно мила, блондинка, с локонами за ушами. Кажется, я всё вам описала, памятника еще не видала, потому что у нас стоит холодная осенняя погода с мелким дождиком, но как только установятся хорошие дни, непременно отправлюсь на Тверской бульвар и беру Сашу и Зину с собой, чтобы показать им памятник бессмертного поэта.

И. С. Аксаков

14 июня 1880 г. Троекурово

<> Вступительная речь вице-председателя Чаева длилась вместо четверти полчаса, затем один из поэтов, Плещеев, упросил дать ему продекламировать, пока публика не истощилась в овациях. В этот же день должен был читать Достоевский (мы было так и разделились, зная сходство наших направлений), но, видя его нервное беспокойство, я предложил ему читать первому. Он и прочел, прочел мастерски, такую превосходную, оригинальную вещь, еще шире и глубже захватывающую вопрос о народности, чем моя статья, причем не в форме логического изложения, а в живых, реальных образах, с искусством романиста, и впечатление было поистине потрясающее. Я никогда ничего подобного не видел. Оно обхватило всех, как публику, так и нас, сидевших на эстраде, даже отчасти и Тургенева (они друг друга терпеть не могут). Успех Достоевского истинное, многознаменательное событие. Он совершенно потопил Тургенева и всех представителей его направления. До сих пор Тургенев был идолом молодежи, и во всех речах его публичных были всегда тонкие намеки либерально-неопределенного смысла, вызывавшие фурор. Он всегда тонко льстил молодежи, да и накануне еще, говоря о Пушкине, воздавал хвалу Белинскому, дал понять, что он и Некрасова очень любит и т. д. Достоевский же пошел прямо наперекор, представил, что Белинский ничего не понял в Татьяне, ткнул пальцем прямо в социализм, преподал молодежи целое поучение: «смирись, гордый человек, перестань быть скитальцем в чужой земле, поищи правду в себе, не какую-либо внешнюю» и т. д. Татьяну, которую Белинский, а за ним и все молодые поколения называли «нравственным эмбрионом» за соблюдение долга верности, Достоевский, напротив, возвеличил и прямо поставил публике вопрос: можно ли созидать счастье личное на несчастии другого?!

Важно именно то, как отнеслись к этому молодые же люди, которых, может быть, до тысячи было в зале. Всё пришло в такой экстаз, что один юноша, ринувшись к Достоевскому на эстраду, упал в нервный обморок. Тут были «курсистки» курса Герье (крайнего западника), еще в прошлом году делавшие овации Тургеневу. Бог знает где, тут же в собрании добыли они лавровый венок и поднесли его, при общих кликах, Достоевскому, за что им, вероятно, достанется Надобно притом заметить, что Достоевский имеет репутацию «мистика», т. е. не позитивиста, а верующего человека, да он и тут помянул о Христе. Одним словом, торжество нашего направления в лице Достоевского было полное, и все речи людей так называемых 40х годов показались дребеденью. Волнение было так сильно, что нужно было сделать длинный перерыв.

Между тем предстояло еще читать мне, Анненкову, Калачеву и Бартеневу. Я предлагал (так как было уже 4 часа) совсем закрыть заседание и совсем отказывался читать, признавая совершенно неуместным ослаблять впечатление публики и предпочитая распустить ее под этим впечатлением. Ведь это всё равно если бы после представления эффектной пьесы заставить публику слушать философское рассуждение, будь оно хоть первоклассного в мире философа.

Между тем публика, недовольная тем, что я всё откладывал свое чтение, стала кричать и требовать моего появления на кафедре. Я и взошел и импровизировал ей с одушевлением речь в таком смысле, что «едва ли чей восторг в зале по случаю чтения Достоевского равняется мой радости, что еще вчера стоял вопрос о народности Пушкина, еще вчера можно было спорить, сомневаться и нужно было доказывать, но теперь, слава богу, благодаря Достоевскому этот вопрос упразднен, и толковать о нем больше нечего. Поэтому читать свое рассуждение на ту же тему я считаю излишним. Речь Достоевского и впечатление, им произведенное, я считаю событием: в этой оценке, очевидно, сошлись люди всех направлений и представитель так называемого Славянофильского направления И. С. Аксаков, и представитель так называемого Западного И. С. Тургенев. Да будет же благословенна память нашего бессмертного великого поэта, всех нас объединяющего и призывающего всех равно к служению истине путем правды народной!». Петербургские газеты более или менее верно передали эту импровизацию, которая, конечно, прерывалась и покрывалась неистовыми рукоплесканиями, а когда я сошел с кафедры, криками: читайте, читайте! Крики были так упорны, что ломаться долее было неприлично, и я, взойдя снова на кафедру, объявил, что прочту, но только в отрывках, так как уже 4 часа. Публика кричала: «всю, всю!» Я спорить не стал, но ее не послушал и прочел только (но все же около получаса времени это заняло) несколько отрывков. Публика слушала благосклонно, внимательно, сильно рукоплескала в заключение и вынесла, сколько мне известно, убеждение, что этой статье следовало бы дать место предпочтительнее пред всеми статьями, кроме, разумеется, Достоевского.

Назад Дальше