Кент Бабилон - Порудоминский Владимир Ильич 5 стр.


Вступаю. С упреждением, как обычно с затакта. Чтоб выход на импровизацию получился, чтоб простор был. Хотя импровизы у меня, как говорится,  свиреп-ширпотреб. Бесамэ-вымученные. Но пипл хавает. К шеф-повару жаловаться не бегал ещё никто.

Выдул я пару тактов, и как отрезало.

Какой там проигрыш, когда «в зобу дыханье спёрло»?

В зале колдунья, царица-лебедь, жар-птица!  в платьице салатном и в туфлях на платформах.

Такой вот салат. Красотища звериная.

Точёный подбородок. Шея как вылепленная. Вздёрнутый носик Пир во время чумы. И глаза, главное глаза

Твердохлябьев видит, что у меня лажа, так он проигрыш подхватил, вышивает на гармазоне бисером, на меня смотрит смеётся: «Что, чувак? Сперма в голову ударила, да?!».

А у меня саксофон на бок съехал, я, как дурак, на неё вылупился, а она это видит, и тоже смеётся, и подмаргивает, как самая настоящая королева Марго.

Не было её с самого начала. Опоздала королева часа на три. По-царски.

За стол прошла. Ей тарелку с глазуньей подают. Персонально. Кстати, это единственная в моей жизни свадьба, на которой гостям вместо мясных блюд яичницу впарили.

Села Марго рядом с двумя дамами, на неё похожими. Но те не такие. Пожилые уже.

Диана Лещ отдыхает. Бабок не несут значит, никаких им певиц, никакого завода. Твердохлябьев инструменталы гоняет. А я словно окаменел со своим саксом. Как пионер с горном. Или девушка с веслом.

Подходит свидетельница (потом кузиной её оказалась). Просит сыграть крокодила Гену. Про бабки речь не идёт.

Аспирант говорит: «Это невозможно. У нас в программе такого нет».

Ата: «Ну, пожалуйста, я вас очень прошу!».

И тут встреваю я: «Вот он, я крокодил Гена, собственной персоной!».

Она: «Не может такого быть!».

Я: «Точно!».

Она: «Так что, сыграете?».

Я: «Конечно, сыграем».

Это называется «мы пахали».

И продолжаю: «Только познакомьте меня за это с во-он той девушкой, которая яичницу ест».

Она говорит: «Хорошо, нет проблем. Считайте, уже познакомила».

Аспирант мне: «Чувак, а башлять кто будет?».

Я спрашиваю: «А сколько надо?».

Аспирант говорит: «Что ты шлангом прикидываешься? Как обычно, червонец. Тем более что сегодня полный голяк».

Вынимаю червонец.

«Вот,  говорю,  возьми свой червонец. Подавись. А теперь давай Крокодила».

Черкашин бабки взял не моргнул.

Твердохлябьев вступление сыграл. Диана запела. Голос у Дианы низкий, бархатный. Для «Крокодила» не подходит никак. Свидетельница с какой-то тёткой танцевать побежала.

И тут почудилось: отпустило меня.

Ну, думаю, зашарашу-ка я сейчас соляру. Чтоб её внимание привлечь.

И начал. Нехило завернул. Импровизация просто на удивление пошла, аж самому в кайф.

Заливаюсь на своём теноре кенарем, а сам думаю: «Это что ж получается, а? Червонец свой отдал? Отдал! Крокодила лабаю? Лабаю! Выходит сам лабаю, и сам ещё за это башляю. Самообслуживание, однако»

И так смешно мне становится, что ржу я диким хохотом, и не просто ржу, а в саксофон, и всё мимо денег, всё «по соседям», в микрофон

Администраторша Танюха-Рыбий-Глаз из кабинета высунулась, очи пучит: что это сегодня с сексофонистом?! Напился, умом тронулся? То кочумает целый час, то вдруг рыдает-заливается, как ненормальный

А свидетельница знакомить и не думает.

Наконец барабанист объявляет:

 Начинаем конкурс «Алло, мы ищем таланты». Кто хочет спеть «Зачем вы, девочки?».

И добавляет:

 Уточняю: не «Почём вы, девочки?», а «Зачем вы, девочки?».

И тут подходит Королева Марго. Берёт микрофон. И начинает петь. Жалостно так. Будто сама не красавица. Спела куплетик и отдала микрофон какой-то пигалице в белых гетрах. Та песенку подхватила:

Марго снова мне подмаргивает и говорит глазищами, пошли, мол, танцевать.

Бросил я сакс, подбежал к Марго, пригласил на танец

Закончилось мероприятие где-то в двенадцать.

Выходим с ней из кабака. Улицы пустые. Троллейбусы уже не ходят.

Давайте, говорю, подвезу вас на такси. Нет, говорит, не надо. Идёмте пешком. На такси неинтересно.

Музыкалки у Вальсона не было, шкварки мы домой забирали.

Так что пришлось мне, с саксом наперевес, провожать Марго до самого её дома аж на Селекционную станцию.

Часа четыре, наверно, шли. Не меньше.

Она, оказывается, окончила строительный институт. Интересно. Везёт мне на строительный. Распределение получила в Днепропетровск. Но жить там было негде. Поэтому вернулась в Харьков. Работает в «Водонапорвентиле», инженером по водоснабжению. Живёт с матерью. Отец умер, когда она была ребёнком.

Я рассказал о себе. Живу на Москалёвке. Отец скрипач, мама инженер. И братишка пианист, учится в одиннадцатилетке при консе. Классным музыкантом будет, не то, что я. И вообще Музыка у меня приработок. Днём работаю в НИИметаллпромпроекте. Учусь в институте, на вечернем. Через пару месяцев защита диплома.

Проводил Королеву Марго до самого подъезда. И двинул, довольный, как слон, к Московскому проспекту ловить тачку.

А когда до проспекта оставалось метров сто, на меня вдруг обрушился ливень.

В сознании мелькнуло: «К счастью!». Потом: «А может, не к счастью? Может,  «Окстись!»?

Холодный дождь барабанил в тёмные окна, молотил по голове, по рёбрам.

Наверно, всё-таки к счастью.

Или «Окстись!»?

Я промок до нитки, до шнурка.

Дождь вдруг прекратился так же внезапно, как начался.

Поливальная машина фыркнула словно хохотнула, и скрылась за поворотом.

Скорей всего, это был искусственный дождь. Хотя поливалка, как я успел заметить, была без малейшего признака усов. И асфальт вокруг был совершенно сухой

Так познакомился я с Мариной.


А теперь отгадай загадку, читатель.

Шла по Сумской девица-краса, длинная коса. Глазками по сторонам: трах-бах! А навстречу ей паренёк-тульский-валенок. Увидал он девицу, душевное равновесие потерял, и тут вдруг что-то: «хря-ась!». Очень громко так: «хря-ась!».

Вопрос: что сломал себе парень?

Ответ см. на стр. 55 (глава «Покупателю на заметку»; слово, которым заканчивается «Хитрый Тарантул»).

Дедушка Яша

Дедушка Яша мамин папа был знаменитым на всю Владимирскую подковырщиком.

Узнав, что отец нашёл нам за городом, всего за тридцать рублей, дачу на всё лето, дед сказал ему без тени улыбки: «Лёва, зачем тратить такие деньги? Вывали себе под окно подводу навоза за пятёрку, отключи свет, и будет тебе дача».

Во дворе у нас был сад. Четыре яблони, три абрикоса, слива, груша-лимонка, несколько кустов малины. За садом ухаживал дед. При этом я никогда не видел, чтобы он ел какой-нибудь фрукт. Дед окапывал деревья, обрезал сухие ветви, белил стволы, но не вкушал плодов. Особенно тщательно следил он за небольшой плантацией конопли, протянувшейся вдоль сарая.

Мой дедушка был заслуженный коноплероб и выращивал рекордные урожаи. Наша конопля вымахивала выше забора в полтора, а то и в два человеческих роста.

Каждый год в конце сентября дед собирал конопляные шишки в банку, после чего поручал сбор главного урожая мне. Я брал штыковую лопату, рубил под корень сухие конопляные стволы и складывал их в сарае.

Конопля, объяснял мне дед, нужна для утепления погреба,  чтобы не промерзала картошка, заготавливаемая на зиму. Весной дед вскапывал сад, сеял коноплю, а в самом углу двора сажал несколько луковиц мака.

Курил дед исключительно махорку. Иногда он сворачивал козьи ножки, иногда набивал трубку.

Вовка Арефьев, с которым мы часто играли до одури в футбол, рассказывал: «Иду нах хаузе из школяндры, а у вашей калитки дед твой стоит. Вроде как поддатый, и цигарку смалит. Дым пускает, как паровоз. Я ему: «Дядя Яша, закурить не найдётся?». А он мне: «А я не курю!».

Настроение у деда не портилось никогда. И он всё время, как говорила бабушка, «сосал свою соску».

На улицу дед выходил, как денди в отутюженном френче сталинского образца, в галифе, шитых на заказ, и в сияющих хромовых сапожках на высоком каблуке. Роста дед был небольшого.

Летом регулярно, раз в месяц нас посещал участковый милиционер дядя Толя.

Он проходил сразу к сараю, у которого росла наша конопля, расстёгивал планшетку и доставал какие-то бланки. Прокладывал между ними синюю копирку, присаживался на скамейку и начинал слюнявить химический карандаш. «Конопля, значит, так и не ликвидирована Придётся составлять акт!»  радостно говорил он, снимая фуражку и тщательно приглаживая вспотевший чуб.

Визиты эти заканчивались полюбовно: во дворе появлялась моя бабушка со стаканом водки и наспех приготовленным бутербродом, дядя Толя прятал бланки обратно в планшетку, отстранял, как правило, бутерброд, выдувал стаканяру, утирался рукавом и, расстёгивая верхнюю пуговичку на своей милицейской рубашке, незло советовал деду немедленно скосить всю коноплю, а он через месяц придёт и проверит.

Дед объяснял мне, где зарыта собака. Оказывается, вышло постановление, запрещающее коноплю. Чушь собачья будто бы какая-то банда убивает людей, а трупы подбрасывает в заросли конопли во дворах. Как будто бандитам больше нечего делать, и они не могут придумать что-нибудь поинтересней.

Умер дед по-дурацки в результате элементарнейшей передозировки, от руки врача «скорой помощи». Случилось это через несколько лет после смерти бабушки.

Проснувшись среди ночи, мама увидела свет в дедушкиной комнате. Зайдя туда, она застала деда при полном параде в галифе, кителе и сапогах в обмороке на кушетке. Мама дала ему понюхать нашатырного спирта, он сразу пришёл в себя, пожаловался на боль под ложечкой и снова вырубился.

Подобное уже случалось однажды с дедом. Молодой ординатор «скорой помощи», перепробовав тогда на дедушке кучу медикаментов, нашёл, наконец, нужный и ввёл ему полный шприц.

Когда деду полегчало, ординатор начертал на рецептурном бланке название препарата и сказал маме, что, если когда-нибудь придётся опять вызывать «скорую», чтобы она обязательно показала врачу этот бланк. И чтобы врач не вводил деду ничего, кроме записанного на нём препарата. И ни в коем случае не давал обезболивающего.

Итак, следующий раз наступил.

Мама снова вызвала «скорую», а когда та примчалась, показала фельдшеру рецептурный бланк.

Дед снова пожаловался на острую боль, фельдшер достал из саквояжа ампулу и сказал маме, что должен сделать укол морфия. Мама возражала, но, видать, недостаточно активно. Фельдшер накричал на неё ему, мол, видней, как поступать в таких случаях. И тут же сделал деду внутривенное. Когда он заканчивал, дед был уже мёртв.

Знакомые советовали подать на фельдшера в суд, но родители этого не сделали. Деда ведь не вернёшь

Видит бог,  я рос непорочным мальчиком. Ибо лишь через тридцать лет после смерти деда узнал, зачем выращивал он коноплю. И что пристрастился к ней, когда сидел, по обвинению в шпионаже, в Карлаге. Узнал от своего младшего брата, который оказался намного наблюдательней и прозорливей меня.

Капелюшники

«Каждый смотрит на жизнь под тем углом, в который она его загнала»

С. К.

Служил отец Мельпомене, но тянуло его к мясникам. На Рыбном базаре, в гастрономе на Сумской под бутылку-другую, непременно прихватываемую с собой в таких случаях,  отец обожал давать мясникам советы как, например, следует рубить заднюю ногу или говяжьи рёбрышки. И разливал портвейн в алюминиевые кружки. Закусывали сырым свиным салом. Иногда в пылу рассуждений отец хватался за топор, порываясь показать тот или иной приём на практике, но попытки эти всегда пресекались угощаемыми. Подвыпивший отец приходил домой, брал в сарае топор и вместо мяса начинал рубить дрова. Он колол их и приговаривал, что скрипачам противопоказано махать топором. Ибо от этого пальцы теряют подвижность и гибкость.

С топором отец управлялся не хуже, чем со смычком. Этим навыком он был обязан своему отцу Капелюшнику Абраму-Янькиву.


Абрама-Янькива я никогда не видел и знаком с ним лишь по рассказам отца.

До революции Абрам жил в Харькове. На него не распространялось положение о черте оседлости. И не потому, что Абрам-Янькив не был евреем. Евреем он как раз был. Но дед был не просто евреем, а евреем-колбасником. И не просто колбасником, а колбасником дипломированным. Как сказал бы поэт: «Еврей в России больше, чем еврей». Дед имел статус ремесленника, держал колбасную лавку, и это позволяло ему жить в Харькове.

То ли по укоренившейся советской привычке ничего не выбрасывать, как, например, не выбрасывают старые квитанции об уплате за электричество, то ли просто на всякий случай, что, в сущности, одно и то же, отец хранил за шкафом огромную размером с хороший портрет зеленоватую, с разводами, как на денежных купюрах, царскую грамоту в тусклой рамке.

Чего только не отчебучит предусмотрительный человек, дабы оградить себя от неприятностей!

Когда на прополочных работах близ станции «Рогозянка» за старшим инженером Харьковской Тяжпромспецификации Эдуардом Александровичем Ясногородским погналась корова, он забрался на крышу сельсовета и на всякий случай!  отбросил приставную лестницу

Называлась царская грамота, если мне не изменяет память, «Разрешение жительства в черте города Харькова, выданное мещанину Капелюшнику Абраму-Янькиву, сыну Лейбы-Мардехая, вероисповедания иудейского, рождения 1889, причисленному к Харьковскому Цеху Ремесленников, совместно с женой Фаней Абрамовной, урождённой Эйдлиной, рождения 1891, дочерью Дорой рождения 1914, дочерью Бертой рождения 1915 и сыном Львом рождения 1917». Лев мой отец. Внизу красовались вензеля личной подписи казначея Его Величества. Кому собирался отец показывать этот папирус, зачем хранил его? На случай, если вернётся царская власть, и евреев опять начнут селить в местечках? Или, может,  во времена врачей-убийц тихо надеялся, что Советы уважат эту охранную грамоту и не отправят нас на какую-нибудь таёжную заимку, спасая от праведного народного гнева?


Позже, когда Хрущёва сменил Брежнев, на все мои вопросы о политике отец отвечал одинаково: «Вот станешь взрослым и сам всё поймёшь».

Разбирая архив отца после его смерти, я обнаружил тонкую нотную тетрадку. На обложке чётким, ещё не дрожащим, отцовским почерком было выведено: «Песни о Сталине. Слова и музыка Льва Капелюшника».

Взяв кларнет, я попробовал сыграть. Это была какая-то автоматическая музыка. Монотонная, однообразная. Капли, долбящие камень. Распевы глухонемого. Теперь, через полвека, подобную музыку сочиняют компьютеры. Отец на полсотни лет опередил своё время, чётко идя с ним в ногу.

Перебирая архив дальше, я наткнулся на ворох пожелтевших газет. С сообщениями о кончине Вождя и Учителя. Первые полосы занимали фотографии Сталина в гробу, утопающем в цветах, в окружении почётного караула с траурными повязками на рукавах. Интересно: на случай чего хранил отец эти неопровержимые, на его взгляд, доказательства?


После революции Абрам-Янькив перекрасился в телеграфисты, а при НЭПе снова открыл колбасную лавку. А чтобы не платить налог «за эксплуатацию рабочей силы», использовал труд своих домочадцев и ближайших родственников. Бабушка Фаня стояла за прилавком, а дед забивал коров, делал фарш, коптил колбасу и сам вёл свою убойную бухгалтерию. Дочери ежедневно драили полы и стены, мыли котлы и мясорубки.

Моего отца Абрам-Янькив отдал обучаться «на скрипача», когда тому не исполнилось и пяти. И не к кому-нибудь, а к самому профессору Гольдбергу, приехавшему из Одессы. Моисей Менделевии Гольдберг обладал двумя поразительными особенностями. Из всех своих учеников он делал вундеркиндов. Это первая его особенность. Вторая была ещё поразительней: как играть на скрипке, скрипичный профессор давно позабыл. Говорят, после смерти матери а случилось это, когда Гольдбергу было тридцать пять,  скорбящий сын торжественно поклялся никогда больше пустым этим делом не заниматься. И дал себе зарок не прикасаться к инструменту.

Назад Дальше