Тогдашнее включение в международные документы социальных прав нередко воспринимается с удивлением; оно вызывает вопросы и в контексте сегодняшнего дня. Тем не менее широкое единодушие по поводу их наличия весьма существенно для понимания того, почему понятие прав человека, взятое в целом, вызвало в ту эпоху столь малый резонанс. О социальных правах уже говорилось в годы Французской революции, в межвоенный период в Европе, а также в знаменитом предложении, касающемся «второго билля о правах», с которым Рузвельт обратился к Конгрессу в январе 1944 года. Кстати, с концептуальной точки зрения идея американского президента была не слишком оригинальной, особенно если учесть ее появление в межвоенных европейских конституциях сначала в Веймарской конституции 1919 года, а затем, и гораздо масштабнее, в Конституции СССР 1936 года. Кроме того, в том же 1936‐м французские центристы, пересмотрев собственное понимание droits de lhomme, вновь включили в них социальные права110. После доклада Бевериджа социальная защита стала рассматриваться в качестве существенного элемента международного проекта «лучшего мира». Для Америки несомненным прорывом стало намерение властей превратить меры государственной защиты населения в «социальные права», потенциально обладающие конституционным статусом; Рузвельт озвучил это предложение в упомянутом выше обращении «О положении страны» 1944 года. Этот шаг был знаменателен и в том отношении, что за ним стояла трансформация и дерадикализация «нового курса»: отныне упор делался именно на индивидуальные права, а не на общее благо, которое оставалось основополагающей ценностью американского правительства в ходе борьбы с экономической нестабильностью на пике депрессии111. Прочный консенсус относительно всеобщего благосостояния, поддерживаемого государством, который в военное время сложился не только в Америке, но и во всем мире, наиболее полно воплотил краткосрочное и беспрецедентное единодушие по поводу того, что «дикому», нерегулируемому капитализму больше нельзя позволять ставить мир на колени. Поскольку в центре любого серьезного диспута той поры оказывалась сама идея социальных прав, запечатлеваемая либо в потоке новых послевоенных конституций, любо в ранних актах ООН, с неизбежностью возникал вопрос о том, до какого предела нужно ограничивать сохраняющееся право частной собственности. Впрочем, после войны это тотальное единодушие ничуть не помогало в осуществлении решающего выбора между базовыми моделями всеобъемлющим государственным регулированием или ограниченной социальной защитой. Иначе говоря, права человека оставались жертвой собственной невнятности и неопределенности.
Исходя из повсеместного согласия относительно перечня прав, включая социальные и экономические права, при разработке первоначального варианта Всеобщей декларации не было никаких причин настаивать на первичности той или иной идеологии несмотря на широкую популярность христианских социальных концепций не только среди разработчиков этого документа, но и среди тех, кто впоследствии обсуждал его на площадке ООН. Как уже отмечалось, Жак Маритен, главный пропагандист христианского персонализма, стал пионером внедрения элементов коммунитаристского либерализма в предшествующую католическую традицию. Теперь же он посвятил себя изучению философских основ прав человека, сотрудничая с Организацией Объединенных Наций по вопросам образования, науки и культуры (ЮНЕСКО) в деле их пропаганды и разъяснения. Кроме того, христианство, пусть в разной степени и различными способами, повлияло на мировоззренческие установки тройки ключевых создателей Всеобщей декларации: адвоката Джона Хамфри, руководившего отделом прав человека в секретариате ООН на протяжении двух десятилетий и составившего первый набросок списка прав, а также Шарля Малика и самой Элеоноры Рузвельт112.
Хотя двадцать лет спустя франко-еврейский юрист Рене Кассен был удостоен Нобелевской премии мира, в настоящее время мы знаем, что вклад этого центрального европейского эксперта, участвовавшего в разработке проекта декларации, меркнет на фоне вкладов других участников113. Кассен, выдающийся человек, которого, впрочем, трудно назвать глубоким мыслителем, начал свою агитацию за более гуманный послевоенный порядок, основанный на правах, еще осенью 1941 года, на совещании союзников, состоявшемся в лондонском Сент-Джеймсском дворце, где он представлял свою оккупированную страну как патриот и гуманист. К тому моменту он горячо обличал тоталитаризм, используя папские образы гипертрофированно разросшегося государства, противовесом которому представали нерушимые права личности. В первые послевоенные годы Кассен возглавлял Всемирный еврейский союз (Alliance Israélite Universelle), известную франко-еврейскую правозащитную организацию, вместе с которой разделял быстро утвердившуюся риторику универсальной жертвенности тех, кто пострадал от нацизма. Как бы то ни было, следуя традициям французского республиканизма, он в целом был готов согласиться с коммунитаристскими установками своих коллег по редакционному комитету114.
Шарль Малик был, пожалуй, ключевой фигурой в переговорах, предшествовавших обнародованию Всеобщей декларации. Прежде чем стать выдающимся дипломатом, этот ливанский христианин, который в нацистские годы учился у Мартина Хайдеггера, защитил диссертацию в Гарвардском университете. После войны Малик обратился к идеологии христианского персонализма, которая поддерживала его твердые антикоммунистические убеждения и надежды на светлое христианское будущее как для Ближнего Востока, так и для всего мира. Благодаря именно ему «человеческая личность» («human person») Маритена стала главным протагонистом Всеобщей декларации. По словам Эдварда Саида, его родственника, который благоговейно внимал Малику в те годы по крайней мере, до тех пор, пока его не отвратил христианский антикоммунизм наставника, Малик полагал, что превознесение личного достоинства и личных прав повлечет за собой не слияние всех мировоззрений воедино, а «столкновение цивилизаций, войну между Востоком и Западом, коммунизмом и свободой, христианством и всеми прочими, менее значительными религиями»115.
В свете современных веяний глобалистские и поликультурные истоки Всеобщей декларации легко можно переоценить и преувеличить. Разумеется, не вызывает споров, что перечень пунктов, внесенных в декларацию, был основан на национальных конституциях со всего мира, в том числе, что особенно примечательно, латиноамериканских; однако сами эти документы с давних времен отражали, прежде всего, распространенность европейских практик. Обсуждения прав человека в рамках местного конституционализма и вытекающие из них попытки уточнить понятие гражданства наблюдались во многих частях света, и не в последнюю очередь в Латинской Америке; тем не менее за многие годы нигде в мире так и не был разработан какой-то дополнительный и столь же популярный дискурс международных прав человека. Аналогичным образом надо оценивать как не слишком заметное и участие в подготовке черновых набросков декларации небольшой группы нехристиан (помимо Кассена, среди них выделялся Пенг-Чун Чанг, представлявший китайское правительство партии Гоминьдан и ранее защитивший диссертацию по философии в Колумбийском университете под руководством Джона Дьюи). Позже, когда на Генеральной Ассамблее ООН начались долгие дебаты, предшествующие принятию декларации, в исходный проект были внесены лишь незначительные изменения. Дипломатическая линия латиноамериканских государств в этих дебатах, особенно внятно отстаиваемая Кубой, заключалась в том, чтобы привести новую декларацию в соответствие с Американской декларацией прав и обязанностей человека, принятой в Боготе весной 1948 года. Комментируя развернутую латиноамериканцами кампанию, Хамфри сетовал: «Прозвучавшие речи настолько были пропитаны духом социальной доктрины католицизма, что временами казалось, будто главными действующими лицами в конференц-зале оставались католики и коммунисты, причем последние очень сильно уступали первым»116.
Подобные факты, однако, свидетельствуют не столько о мультикультурном происхождении документа, сколько о существовании глобальной дипломатической элиты, в основном получившей образование на Западе. Именно она разрабатывала декларацию в момент символического единства. В тех же случаях, когда ключевые акторы по рождению не были связаны с Западом как, например, Шарль Малик или филиппинский делегат Карлос Ромуло, наиболее близкой для них идеологией оставалось христианство. Но можно ли говорить о том, что канонизированный список прав отражал исключительно западные ценности? Едва ли, поскольку в обсуждаемую эпоху свод принципов, называемых «правами человека», можно было обнаружить в наследии любой цивилизации. Разумеется, христианская Европа оказывалась на особом положении: именно в ней это понятие сыграло важную роль в преодолении нелиберальных соблазнов недавнего прошлого. Но столь же несомненно и то, что социальные права можно было отстаивать, опираясь на незападные традиции, подобные исламу, а также обращаясь к содействию незападных государств, испытавших на себе влияние как христианской социальной мысли, так и межвоенных идей «всеобщего благосостояния» прежде всего, стран Латинской Америки. Вместе с тем широкое международное участие разных сторон в международных переговорах не может подменить собой разнообразия человеческой культуры. И либеральная идея прав, и христианское естественное право в его древнейших формах (а также в более новых, подчеркивавших значимость личного достоинства) были взяты на вооружение уже давно, а подтверждение национального суверенитета, произведенное Всеобщей декларацией, позволяло усомниться в том, что консенсус по поводу самого документа означает готовность применять закрепленные в нем принципы и за рамками национальной государственности тоже117.
Когда Джулиан Хаксли, знаменитый теоретик эволюции, гуманист и первый директор ЮНЕСКО, совместно с Жаком Маритеном решили опросить интеллектуалов по поводу того, как они обосновывают для себя права человека, результаты оказались обескураживающими. Выпадение из разряда интересующихся этой темой самых престижных философских школ того времени в том числе и экзистенциализма означало, что вывод Маритена, согласно которому ни важность, ни содержание прав человека ни у кого не вызывают сомнений и никто задается лишними вопросами по их поводу, кажется не слишком обоснованным. «Мы согласны с правами, но только при условии, что нас никто не спросит, почему мы соглашаемся», так Маритен не без ехидства описывал это кажущееся единодушие. Но на самом деле отмечаемое им согласие интересно отсутствием не столько аргументации, сколько самих соглашающихся сторон. Как известно, примерно в то же время Американская антропологическая ассоциация отвергла понятие прав человека, характеризуя его как западное и политизированное; она отказывалась видеть в нем концепт-полиглот, сформировавшийся на пересечении всех наличных культур, или же метаязык, объединивший множественные человеческие традиции. Утвердить «права Человека в ХX веке» вообще невозможно, настаивали антропологи, а попытки сделать это перед лицом имеющегося на планете культурного разнообразия «приведут исключительно к фрустрации». Действительно, фиксируя наличие каких-то второстепенных универсализмов, эти западные исследователи не-Запада не без осторожности, но вполне четко откликались на политику постепенного отхода от идеи коллективного самоопределения отхода, из которого, собственно, и родились индивидуальные права человека: «Повсеместное признание Атлантической хартии, наблюдавшееся до того, как было объявлено об ограниченности ее применения, отмечали они, свидетельствует об одном: свободу понимают и к свободе стремятся народы, имеющие самые разнообразные культуры»118. Иначе говоря, широко распространенное ныне убеждение в том, что до начала холодной войны идея прав человека была якобы поддержана консенсусно и кросс-культурно, не соответствует действительности: те универсальные принципы, которые, по мнению антропологов, их профессиональное сообщество могло бы утвердить, не впадая при этом в идеологическую ангажированность, были потеряны в процессе самого продвижения к правам человека и потому никак не явили себя при их изобретении.
Принятие Всеобщей декларации, состоявшееся 10 декабря 1948 года, стало, несомненно, выдающейся победой дипломатического консенсуса, который вполне могла сломать нарастающая глобальная напряженность помимо начала холодной войны, достаточно упомянуть хотя бы образование государства Израиль и раздел британской Индии. Но, какой бы значимой в конечном счете ни сделалась Всеобщая декларация в позднейший период, обращение к ее дипломатическим и идеологическим истокам не может не включать в себя поиск ответа на интересный и важный вопрос: почему все-таки язык прав человека на тот момент остался периферийным явлением, причем не только на своей первой, американской родине, но даже и на второй, будущей европейской родине, не говоря уже о мире в целом? Рассуждая об этом сюжетном узле, приходится признать: загадка 1940‐х состоит не в том, почему права человека появились на свет, но учитывая всю последовательность дальнейших событий, в том, почему их рождение обернулось неудачей.
Первая, хотя и не основная, причина состоит в замкнутости проблематики прав человека внутри структур и процессов самой ООН, которая сохранялась на протяжении десятилетий причем независимо от того, говорим ли мы о межгосударственной дипломатии или о работе частных ассоциаций. Даже когда Комиссия по правам человека перешла к каталогизации прав, она сразу же заявила о том, что составляемый список будет лишь декларативным. Важным штрихом, характеризующим функции Комиссии, стало принятое летом 1947 года категоричное (non possumus) решение Экономического и Социального Совета ООН, согласно которому Комиссия лишалась полномочий предпринимать расследования или какие-то иные действия в отношении получаемых ею петиций и обращений. Как с горечью отмечал Хамфри в известном комментарии, это сделало Комиссию по правам человека «самой роскошной во всем мире корзиной для бумаг». Ограничению прав человека чисто символической значимостью, на чем настаивала ООН, зачастую приписывают роковую роль в их последующем неправильном развитии, но в действительности описанное положение вещей стало естественным следствием принятия такого Устава, который, упомянув о правах человека, настолько беспощадно выхолостил присущий им смысл, что заново активировать их можно было лишь при условии полного пересмотра фундаментальных принципов всей международной организации. Лучше всех это поняла индийская делегатка Ханса Мехта интересная деятельница, отстаивавшая также гендерную нейтральность будущей Декларации; именно она вынесла на рассмотрение ООН проваленное делегатами предложение о том, чтобы сделать права человека «неотъемлемой частью Устава и фундаментальным законом». На возрождение такого подхода, пусть даже лишь концептуальное, позже ушли многие десятилетия119.
Справедливости ради следует сказать, что приоритет, отдаваемый декларативным, а не юридическим правам, все-таки сулил их дальнейшую легализацию, поскольку на такой сценарий были настроены и США, и СССР. И все же первый после принятия Всеобщей декларации набросок пакта о правах на его подготовку ушло двадцать лет появился на свет только после того, как советская делегация приостановила свое участие в деятельности Комиссии по правам человека. Это произошло в начале 1950‐х, после отказа большинства в ООН передать кресло Китая, занимаемое представителем партии Гоминьдан, победившим китайским революционерам. Состоявшаяся размолвка позволила завершить разработку проекта в короткие сроки, пусть даже подготавливаемая версия все больше отождествляла заложенную в ней трактовку прав с их западным видением. Первоначально пакт, подобно современной Европейской конвенции о защите прав человека и основных свобод, ограничивался политическими и гражданскими правами. Однако этот прогресс на одном уровне был уравновешен откатом на другом уровне: права человека ничуть не помогали преодолеть пропасть между соперничавшими идеологиями послевоенного времени. Как отмечал Шарль Малик, советский уход, несмотря на его «очевидное благо», одновременно подорвал притязание идеи прав человека стать «первейшим делом современного мира». Развернувшаяся вместо этого ее бескомпромиссная вестернизация означала не новый этап развития, а «стыдливое бегство» от важности и значительности120. Дальнейшее продвижение к легально обязывающим правам человека, остановленное из‐за сосредоточенности на их простом декларировании, которое еще в 1949‐м казалось многим наблюдателям вполне возможным, к 1950‐му выглядело абсолютно нереальным121. Только в Западной Европе этот проект смог пережить начало новой общемировой конфронтации отчасти потому, что ограниченность географического охвата позволила интерпретировать легализацию прав человека как проект холодной войны.