«Моя броня и кровная родня». Арсений Тарковский: предшественники, современники, «потомки» - Резниченко Наум Аронович 2 стр.


 выдающийся иконописец Феофан Грек, принесший на Русь византийские традиции церковной живописи («Феофан Грек»);

 великий русский иконописец Андрей Рублёв («Русь моя, Россия, дом, земля и матерь!..»).

Поэзию Тарковского переполняют образы «Слова о полку Игореве» («Только грядущее», «Чего ты не делала только, чтоб видеться тайно со мною», «Тебе не наскучило каждому сниться», «Русь моя, Россия, дом, земля и матерь!..» и др.), особенно в стихах военных лет. Поэтому будет справедливо, если мы добавим в наш список безымянного автора «Слова».

Эпоха барокко и классицизма. Эпоха просвещения (XVIIXVIII вв.)

 самый любимый композитор Тарковского Иоганн Себастьян Бах, чьи могучие хоралы прослушиваются в библейской мелодике стихов поэта («Нестерпимо во гневе караешь, Господь», «Ноты»);

 Вольфганг Амадей Моцарт мировой музыкальный гений и герой «маленькой трагедии» Пушкина («Утро в Вене», «Снежная ночь в Вене»; имплицитно как автор оперы «Волшебная флейта»  в стихотворении «Кузнец»);

 универсальный человек, великий поэт и натурфилософ, создатель «Фауста», Иоганн Вольфганг Гете, чья посмертная маска висела в кабинете Тарковского («Стань самим собой», «Карловы Вары», «Я вспомнил города, которых больше нет»);

 нежно любимый с детства «старчик» Григорий Сковорода украинский бродячий философ, религиозно-этическое учение которого стало для Тарковского своеобразным «символом веры», а образ жизни мерилом праведного жизнеповедения и воплощённым идеалом духовной свободы («Григорий Сковорода», «Где целовали степь курганы..»)[9].

В список культурных героев XVIII в. следует добавить поэтов Антиоха Кантемира («Мне другие мерещатся тени») и Гавриила Державина («Загадка с разгадкой»), именами которых обозначены «начальная» и «конечная» координаты в истории литературы русского классицизма.

Эпоха романтизма, классического реализма и зарождающегося модернизма (XIX век)

 «властитель наших дум» и символ эпохи романтизма поэт Джордж Байрон, отдавший жизнь за свободу Греции и создавший новый[10] тип литературного героя («К портрету Байрона»; Байрону Тарковский посвятил специальную статью, в которой высказал свои заветные мысли о жертвенной судьбе поэта и о единстве мировой культуры);

 всеобъемлющий русский гений Александр Пушкин, ставший для Тарковского абсолютным эталоном гармонии и меры, «той особой уравновешенности стихотворных масс, которая сравнима с лучшими произведениями скульптуры античной древности и Возрождения или музыкой Баха, Гайдна, Моцарта» (II, 231); (имя Пушкина в стихах Тарковского не названо ни разу, оно табуировано, как интимно-близкая сакральная ценность[11]; при этом пушкинские реминисценции, явные и скрытые, пронизывают поэзию Тарковского «от юности до старости»  от раннего «Петра» (1928) до закатных «Пушкинских эпиграфов»);

 французский художник-импрессионист Винсент Ван Гог, в поэзии Тарковского эмблематический образ эпохи зарождающегося модернизма и символ художника-мученика («Пускай меня простит Винсент Ван Гог»);

 итальянский астроном Джованни Скиапарелли, чьё имя в сознании Тарковского было связано с памятью о погибшем старшем брате Валерии (рассказ «Марсианская обезьяна»; стихотворение «Вы, жившие на свете до меня»);

 итальянский астроном-изгнанник Анжело Секки («Анжело Секки»), чья трагическая судьба вызвала глубокое сострадание у ребёнка Тарковского:

(I, 86)

Эпоха модернизма (XX век)

 один из величайших умов человечества, автор теории относительности Альберт Эйнштейн («Рифма»);

 швейцарский художник-авангардист Пауль Клее («Пауль Клее»), в творчестве которого Тарковский особенно ценил детскую непосредственность и незащищённость;

 русский поэт-футурист («будетлянин»), неутомимый искатель «самоценного», «самовитого» слова, называвший себя «Первым Председателем Земного Шара», Велимир Хлебников («Загадка с разгадкой»).

В пантеон культурных героев XX века следует включить поэтов старших современников Тарковского, которым он посвятил стихи, как своим учителям, близким друзьям и собратьям по жертвенной «почве и судьбе». Это Осип Мандельштам («Поэт»), Анна Ахматова (цикл «Памяти А.А. Ахматовой»), Марина Цветаева (циклы «Чистопольская тетрадь», «Памяти М.И. Цветаевой») и Николай Заболоцкий (диптих «Могила поэта»). В лирике Тарковского указанные стихотворения составляют своего рода поэтический «некрополь».

За рамками нашей типологии, разумеется, далеко не безупречной, оказался российский царь-реформатор Пётр I, которому Тарковский посвятил два стихотворения: «Пётр» и «Петровские казни». Оба текста рисуют образ царя-тирана, инфернального палача, что «братствовал с тьмой» и «не дружил с человеком» (II, 7879). Жестокий властитель, кровавый деспот, каким в стихах Тарковского предстаёт Пётр Великий, конечно же, не может быть включён в список культурных героев поэта.

С другой стороны, в этот список, на наш взгляд, нельзя не включить тех, кто составляет его ближайшее родственное окружение членов его семьи, ставших для поэта первыми наставниками и учителями жизни.

(II, 118)

Это приобретённое от матери умение «ходить» в мире Тарковского станет универсальной мерой творческого дара и знаком пророческого служения поэта. Как справедливо пишет Е. Левкиевская, «человеческая жизнь в текстах Тарковского <> уподоблена странствию иногда движению по осмысленной дороге, иногда скитанию и блужданию»[12].

(I, 162)чужда себе,моя дорога(I, 350)этой дорогой!(I, 254)

Любимый герой Тарковского человек «на перепутье», которому, подобно герою пушкинского «Пророка», может явиться духовный поводырь, к примеру, «старчик» Григорий Сковорода, что «по лицу моей вселенной <> до меня прошёл, как царь» (I, 334), но чаще всего он оказывается один на один с жизнью, когда на неё «чёрной пряжей опускается судьба», как безымянный персонаж стихотворения «Портной из Львова, перелицовка и починка»:

Странник, беженец, никто.(I, 123)

Странник и скиталец, лирический субъект Тарковского совершает судьбоносный шаг, открывающий ему путь пророческого служения:

вышел.

Глагол «вышел» особо значим в мире Тарковского как начало поэтической инициации, во многом инициированной (да простится нам такая тавтология!) самим героем. Такой «выход»  ответ на вызов жизни и судьбы, угрожающе обступившей человека.

вышел

напишет поэт в одном из ранних стихотворений, недвусмысленно обозначив начало той страшной социально-исторической трагедии, которую ему пришлось пережить вместе со всей страной: «Мне было десять лет (в 1917 году!  Н.РД когда песок Пришёл в мой город на краю вселенной <>» (II, 35). Так же и первый человек Адам выходит «из рая в степь», чтобы вернуть «дар прямой разумной речи» всему Божьему творению, пережившему апокалипсическую степную засуху («Степь»).

Если мать в мире Тарковского стоит в начале дороги, ведущей человека в «отворённую» жизнь, а испечённые её руками в голодном «девятнадцатом году» картофельные лепёшки инициируют первое появление «музы в розовой одежде» и «первое стихотворенье» сына, сочинённое, «как в бреду» («Жили-были»), то образ отца стоит в начале мира ребёнка, подобно камню, положенному во главу угла при строительстве храма.

(I, 302)

Символично, что «отец стоит на дорожке», словно бы предсказывая судьбу сына, для которого «дорожка» блаженного райского сада детства станет бесконечной дорогой жизненных странствий.

(I, 333)

На наш взгляд, отец в мире Тарковского больше чем культурный герой: он скорее «домашний бог»  носитель бессмертной космогонической сущности, не подвластной тлению даже в могиле.

  А всё-таки он дышит.А всё-таки и там он шорох ветра слышитИ бронзы долгий гул в своей земле родной.Незастилаемы летучей пеленой,Открыты глубине глаза его слепыеГлядят перед собой в провалы голубые.(11,3839)

Отец поэта Александр Карлович Тарковский в молодости стал членом партии «Народная воля», за что был приговорён к тюремному заключению и ссылке в Сибирь. Его революционно-демократические убеждения («Зато у отца, как в Сибири у ссыльного, Был плед Гарибальди и Герцен под локтем <>» (I, 290)) унаследовал старший сын Валерий, погибший в неполных шестнадцать лет в бою с бандой атамана Григорьева на подступах к Елизаветграду. Валерий был для ребёнка Арсения примером в учёбе (рассказ «Марсианская обезьяна») и образцом безмерной храбрости и героизма в борьбе за «молодую свободу». Незадолго до своей ранней гибели Валерий научил младшего брата стрелять из огнестрельного оружия, добытого подпольным путём, что придавало особую романтику этим тайным «урокам».

(II, 44)

Впоследствии это умение пригодится поэту мужественному защитнику «родной земли», потерявшему ногу на фронте и воспринявшему личное несчастье как пророческое посвящение:

как Израиль, хром.(II, 59)

Особую, во многом судьбоносную, роль в жизни Тарковского-поэта сыграла его первая женщина Мария Фальц та, «что горше всех любил», с которой он познакомился в семнадцатилетнем возрасте[13]. Марии Фальц посвящено около 20-ти стихотворений. В одном них «Первых свиданиях»  прямо указано на магическую причастность возлюбленной к «первородным» истокам творчества поэта к формированию его Слова и Мира:

тыцарь.(I, 218; курсив А. Тарковского)

Продолжая перечень «культурных героев», сопричастных «золотому» (определение А. Тарковского II, 235) детству поэта, нельзя не назвать учителя музыки Михаила Петровича Медема[14], душевной теплотой и «бумазейной курточкой своей» (I, 401) напоминавшего немца-гувернёра Карла Иваныча из повести «Детство» Л.Н. Толстого. В стихотворении, посвящённом его памяти, «старый Медем» предстаёт как подлинный культурный герой кудесник, «великан лукавый», посвящавший ребёнка в таинство игры на «заспанном» рояле, минуя скучный «Ганой»  старый «классический» учебник по овладению фортепианной техникой. Музыка, которой учился «по средам» Асик Тарковский у взыскательного и вместе добрейшего Медема, стала одним из источников его светоносно-огневой «прометеевской» поэзии:

огня,обжигали,(I, 401)

Не случайно в личной «поэтогонии» Тарковского музыкальная «инициация» предшествует литературной, звук опережает слово, о чём не без удивления говорит поэт в стихотворении с характерным названием «До стихов»:

только свет и звук, ни слова(I, 191)

Исследуя истоки жизни и судьбы поэта, в каталог культурных героев Тарковского мы должны включить и безымянного «старика слепого», игру которого на «пятиротой дудке тростниковой» (II, 36) будущий поэт слышал в раннем детстве в родном Елисаветграде. Слепой дудочник играет, стоя на мосту через реку, что в мифопоэтическом дискурсе означает переход («выход») в новую жизнь и обретение нового экзистенциального статуса.

дуда, горло вытяну,(П, 36)

Ср. в поздних стихах с тем же сюжетом инициации поэта-пророка, восходящим к Библии и, конечно же, к Пушкину:

огнёмДуду(I, 207)(I, 64)

«Обозначенные» на спине поэта «былинные цветы и листья» позволяют выявить ещё одного безымянного культурного героя, изофункционального странствующим волхвам, «каликам перехожим», давшим силы богатырю Илье Муромцу, что, парализованный от рождения, тридцать лет «сиднем» сидел в отцовой избе. Это «странник захожий» из стихотворения «Я вспомнил далёкие годы», в подтексте которого скрыт «степной» сюжет, связанный с бегством 14-летнего подростка в степь из поезда, в котором его везли на «революционный суд» из Елисаветграда в Николаев за антиленинские стихи[15].

(I, 397)

Кто этот «странник захожий» и почему сила, которую он дал «ошибкой», «недобрая»,  остаётся только гадать. Стихи написаны в особо тяжёлый, кризисный период, когда 39-летний поэт не дождался выхода в свет своей первой книги, уничтоженной после печально знаменитого постановления ЦК ВКП(б) «О журналах «Звезда» и «Ленинград». В стихотворении «недобрая сила» становится «певучей силой» и «мукой блаженной», от которой поэту уже не избавиться, как от первородного «священного дара».

Особый раздел в «словаре» культурных героев Тарковского, как уже было сказано, составляют поэты старшие современники, представленные четырьмя именами: Ахматова, Мандельштам, Цветаева, Заболоцкий. Первые два главные «учителя» поэта, от которых Тарковский перенял культуроцентризм и «семантическую поэтику»[16]. С Мариной Цветаевой его связывала тесная личная дружба, возникшая в преддверии трагической гибели старшего поэта (Тарковский адресат последнего стихотворения Цветаевой «Всё повторяю первый стих»). С ровесником его старшего брата Николаем Заболоцким Тарковского сближает натурфилософская устремлённость поэтической мысли и широта научной эрудиции (I, 426). Все четыре имени объединены парадигмой «трагическая судьба поэта в тоталитарном государстве». Мандельштам и Заболоцкий узники сталинского ГУЛАГа; доведённая до самоубийства Цветаева жертва бесчеловечной государственной тирании; Ахматова, как и Заболоцкий, сумевшая выжить в страшные годы репрессий,  великомученица и «плакальщица» по всем безвинно убиенным.

Автор циклов «Чистопольская тетрадь», «Памяти А.А. Ахматовой», «Памяти М.И. Цветаевой», стихотворений «Могила поэта» и «Поэт», Тарковский вслед за Герценом создаёт свой «мартиролог» поэтов, звучащий как поминальный реквием. Указанные стихотворения при всех их концептуально-тематических и сюжетно-композиционных различиях сближает общая ономастическая поэтика: сакральное отношение к имени адресата, его утаённость в стихе, замещение имени либо яркой метафорой (например, в стихотворении памяти Заболоцкого «Могила поэта»: «череп века, его чело, язык и медь» (I, 97), либо ассоциативной фонетической игрой («Имя твоё Ангел и Ханаан»  в цикле «Памяти А.А. Ахматовой»), либо развёрнутой психолого-поэтологической характеристикой, как это сделано в стихотворении «Поэт», посвящённом памяти Мандельштама:

(I, 198199)

Создавая поэтический «некрополь», Тарковский выстраивает целую систему биографических и стихотворных аллюзий, позволяющих безошибочно угадать имя адресата. Как замечательно показал в статье о стихотворении «Поэт» А. Скворцов, текст Тарковского цитирует рифмы, строфику и даже фонику «Стихов о русской поэзии» Мандельштама и вообще представляет собой «реминисцентный конспект» его поздней поэтики[17]. А диптих «Могила поэта» «апеллирует» к центральной теме Заболоцкого теме смерти и бессмертия, одновременно цитируя шекспировского «Гамлета» и «Стихи о неизвестном солдате» Мандельштама:

(I, 97)

В ахматовском цикле помимо указанной ономастической игры «подсказывающую» роль играют петербургские топонимы («<> По чёрному Невскому льду, По снежной Балтийской пустыне <>» (I, 313); «Домой, домой, домой, Под сосны в Комарове <>» (I, 313)) и реминисценции из раннего мандельштамовского посвящения Ахматовой (ср.: «Зловещий голос горький хмель Души расковывает недра <>» (1,93) и «<> К твоим ногам прильнуть заставил Сладчайший лавр, горчайший хмель» (I, 312)). А «горацианская» тема памятника, заявленная в первом стихотворении цикла, замыкает тарковский текст на ахматовский «Реквием». Ср.: «Я памятник тебе поставил На самой слёзной из земель» (I, 312) «И пусть с неподвижных и бронзовых век. Как слёзы, струится подтаявший снег <>».

Ахматовский поминальный цикл очевидно корреспондирует со стихами памяти Заболоцкого. Их сближает описание последнего приюта поэта, в котором используется один и тот же сакральный библейский символ:

Назад Дальше