Homo Irrealis - Глебовская Александра Викторовна 2 стр.


Я смотрю на фотографию мальчишки, позирующего по просьбе отца на ярком, бьющем в лицо солнце, а мальчишка этот смотрит на меня и спрашивает: «Что же ты со мной сделал?» Я смотрю на него и спрашиваю себя: что же, господи прости, я такое натворил со своей жизнью? Кто он, этот «я», отрезанный напрочь, не ставший мною? Ведь это я его отрезал и никогда не стал им.

Утешить меня ему нечем. «Я остался, а ты уехал,  говорит он.  Ты меня бросил, ты бросил тогдашнего себя. Я остался, но ты-то уехал».

У меня нет ответа на его вопросы: «Почему ты не взял меня с собой? Почему так быстро отрекся?»

Хочется у него спросить, кто из нас двоих реален, а кто нет.

Только ответ я знаю заранее. «Ни ты, ни я».

* * *

В последнее свое посещение Нерви я сфотографировал виа Марко-Сала большую петлистую улицу, которая соединяет городок Больяско с Нерви к югу от Генуи. У меня был айфон, и я сделал фотографию в сумерках, потому что очень уж примечательно выглядели сумерки на пустой извилистой дороге, которую я так любил, а отчасти еще и потому, что отсвет на мостовой выглядел очень странно. Прежде чем сделать фотографию, я дождался, чтобы проезжавшая машина скрылась из виду. Наверное, мне хотелось запечатлеть сцену вне времени, без всяких указаний на то, где, когда, в каком десятилетии сделан снимок. Потом я выложил фотографию на фейсбук[1]. Кому-то понравилось упоминание Атге, этот человек тут же скопировал мой цветной снимок и превратил в черно-белый, придав ему бледный тон начала ХХ века. Я никого не просил это делать, но, видимо, снимок на это напрашивался или кто-то уловил мое невысказанное желание и решил претворить его в жизнь. Потом кому-то другому понравилось, что этот незнакомец сделал с моим снимком, и он решил еще раз его улучшить: теперь казалось, что снимок сделан в 1910 или 1900 году у него появился легкий тон сепии. Этот человек осознал изначальный смысл фотографии и вернул мне ее в том виде, в каком я замыслил ее с самого начала. Мне хотелось фотографию Нерви 1910 года, но я не понимал, что пытаюсь доступным мне образом обратить время вспять. Я попросил еще одного знакомого с фейсбука воспроизвести Нерви в стиле Дуано, а еще один любезно создал Нерви в стиле Брассая.

Мне нравятся фотографии старого Парижа. Они возвращают нам давний исчезнувший мир, который в этом я твердо убежден скорее всего, сильно отличался от того Парижа, который фотографы вроде Атге и Брассая пытались запечатлеть на пластинах. Фотографы снимают здания и улицы, а не человеческие жизни, не пронзительные голоса, не визгливое улюлюканье, не людские запахи, не вонь сточных канав на грязных улицах. Пруст: запахи, звуки, настроения, погода

Я мог бы заподозрить но точно этого не знал,  что фотографирую я вовсе не Нерви, лишенный любых примет времени; я фотографирую Александрию, такой, какой она, как твердит мне мое воображение, была на тот момент, когда век с лишним назад в нее перебрались мои деды.

Измененная фотография на фейсбуке обнажила потаенную причину того, зачем я вообще сделал этот снимок; пусть сам я этого и не знал, она напомнила мне о той мифической Александрии, которую я вроде как еще мог вспомнить, но уже сомневаясь, что когда-то ее знал. Фейсбук вернул мне нереальную Александрию через имитацию Парижа, имитирующего ирреальную Александрию в облике итальянского городка под названием Нерви.

Я уже не был мальчиком, который вместе с тетей смотрит в окно на воображаемый Париж. Я и это я предвосхищал уже тогда пытался хоть мельком увидеть мальчика, который смотрит на меня, вот только чувствовал я себя в тот момент нисколько не более реальным, чем он. Никогда мне не узнать, кто он такой, запертый в Александрии, все еще смотрящей на меня, как вот и он никогда не узнает, кто я такой и что делал в тот вечер на виа Марко-Сала. Мы две души, тянущиеся в тоске навстречу друг другу с двух противоположных берегов.

А тогда, спрятав айфон, я осознал лишь одно: что рано или поздно мне придется вернуться в Александрию и лично убедиться в том, что открывшееся мне на виа Марко-Сала не вымысел. Вот только возвращением ничего не докажешь, равно как и пониманием этого ничего не докажешь тоже.


Подземка

Я редко читаю то, что в нью-йоркском метро принято считать поэзией. Обычно вирши эти ничем не лучше тех, что печатают на открытках, поливая потоками патоки и присыпая перчиком иронии в нужных дозах, чтобы польстить среднестатистическому пассажиру.

Но тут прочитал: оказалось, это стихотворение о времени или о целительных свойствах времени точно не скажу. Прочитал от начала до конца, обдумал, а потом отвлекся и позабыл. Но через несколько дней то же стихотворение попалось мне снова, в другом вагоне таращилось мне в лицо, как будто задавая вопрос, навязываясь. Пришлось прочитать его снова, и оно заинтриговало меня не меньше, чем в первый раз. Я пытался выбросить его из головы отчасти потому, что смысл его дразнился и ускользал всякий раз, как мне казалось, что я сумел его ухватить, но еще и потому, что стихотворение вроде как сообщало мне нечто, что я прекрасно понимал, но при этом я ничем не мог доказать, что извлек этот смысл из самого текста. Может, я проецировал в текст нечто, что мне хотелось там видеть, потому что я сам это все придумал?

Когда я наткнулся на то же стихотворение в третий, четвертый, пятый раз, я почувствовал, что между нами действительно что-то происходит, причем это что-то связано одновременно а) с текстом, б) со мной, но еще и в) с тем, что оно постоянно попадается мне на глаза, отчего в тексте возник дополнительный смысл, вытекающий не столько собственно из него, сколько из завязавшихся между нами отношений. Несколько раз я даже искал это стихотворение глазами, рассчитывал его увидеть и, не приметив, испытывал легкое разочарование. Хуже того, у меня возникли опасения, что срок его существования в метрополитене уже истек и его заменили обычной рекламой.

Но я ошибся, и как же изумительно было увидеть его снова: дожидается меня, приветствует со своего конца вагона, подмигивает: «Тут я, тут!» или «Сколько лет, сколько зим! Как жизнь-то?». Радость нового свидания после страха потери породила новый смысл, отчасти проистекавший из самого текста, радость и тревога просочились в содержание, опылили его, так что в текст, повествующий о мимолетности времени, вплелась даже история нашего мимолетного знакомства в общественном транспорте.

Впрочем, на самом деле все, пожалуй, было куда сложнее.

* * *

Чтобы понять это стихотворение, мне нужно было отследить свой опыт его восприятия: от того, что я ощутил при первой встрече, которую уже начал забывать, через азарт нового прочтения при каждой возможности до состояния озадаченности, в которое оно меня повергало всякий раз, когда я пытался проникнуть в его смысл и раз за разом терпел неудачу, как будто неспособность моя истолковать смысл текста и составляла его скрытый и, возможно, истинный смысл. Если уж я задался целью ухватить смысл того, как это стихотворение на меня воздействует и кем я стал после его прочтения, нельзя было пренебрегать никакими внешними и случайными фактами.

То, как и где нам впервые встречается произведение искусства, книга, ария, идея, предмет одежды, который очень хочется купить, лицо, до которого так и тянет дотронуться,  все эти подробности не могут не иметь отношения к книге, мелодии, лицу. Мне даже хочется, чтобы первые мои неуверенные, ошибочные прочтения этого стихотворения тоже что-то означали и не забывались, потому что в недопонимании если ты осознаёшь, что недопонял смысл стихов,  не всегда виноваты мы, порой виноваты сами стихи, если здесь вообще уместно говорить о вине, что, в принципе, сомнительно, поскольку к ошибочному прочтению порой подталкивает ненамеренный, нераскрытый потайной смысл, который стихотворение нашептывает тебе вопреки самому себе, умудряясь тем самым отвлечь тебя ненадолго,  это смысл, который дожидается за кулисами, заложенный в текст, но как бы подложный,  намек на смысл, условный смысл, которого там как бы и нет или который когда-то там вроде бы и был, а потом оказался оттуда изъят либо самим поэтом, либо читателем и превратился в латентный нереальный смысл, помещенный в чистилище и пытающийся прорваться обратно в текст. Нет ни единого произведения искусства, где не было бы таких вот геологических разломов, которые постоянно предлагают нам увидеть то, чего не увидишь,  его там попросту нет. Многозначность в искусстве это всего лишь приглашение подумать, пойти на риск, извлечь с помощью интуиции то, что, возможно, заложено в нас самих, всегда было заложено, причем скорее именно в нас, чем в произведении, или оказалось заложено в произведение из-за нас, или, напротив, в нас из-за произведения. Неспособность распутать эти нити не есть случайное свойство искусства; это само искусство.

То, что мы называем смыслом, называем откликом, чарами и в конечном итоге красотой, осталось бы непроявленным и безгласным, не будь искусства. Искусство посредник. Искусство позволяет нам соприкоснуться с самой истинной, глубинной и долговечной своей сущностью через чужое заемное мастерство, чужие заемные слова, чужие заемные цвета и ракурсы; будучи предоставлены самим себе, мы бы не уловили сути, не осознали масштаба, нам бы не хватило воли и отваги войти туда, куда одно лишь искусство способно нас отвести.

Люди, занимающиеся творчеством, видят иначе не то, что нам предлагается видеть в «реальном мире». Им не свойственно видеть или любить места, лица, вещи ради того, чем те являются в реальности. Собственно, и впечатления от всего этого у творческих людей складываются не такие, как в реальности. Им важнее увидеть иначе или даже больше, чем то, что находится перед ними. Или, другими словами: то, к чему они тянутся и что в итоге их трогает,  это не опыт, не здесь и сейчас, не то, что перед тобой, а отсвет, эхо, память назовем это искажением, отклонением, отсрочиванием опыта. То, что они вытворяют с опытом, и является опытом, превращается в него. Творческие люди не просто истолковывают мир, чтобы его понять; они идут дальше простого толкования: они переиначивают мир, чтобы увидеть его по-другому, и в итоге присваивают его на собственных условиях, пусть даже и на очень короткое время, чтобы потом заново проделать то же самое в другом стихотворении, картине, композиции. Творческие люди стремятся запечатлеть именно собственный мираж мира мираж, который наполняет сутью места и предметы, во всем прочем безжизненные, мираж, который они хотят забрать с собой, а после смерти оставить на земле в законченной форме.

Искусство занято поисками формы, не жизни. Жизнь как таковая, а с ней и Земля,  это всяческая материя, сгусток материи, а искусство это изобретение порядка и укрощение хаоса. Искусство стремится позволить форме, простой форме, воплощать вещи, которые доселе были незримыми, ибо только форма а не знание, Земля или опыт способна вывести к свету. Искусство это не попытка обессмертить опыт и придать ему некую форму; речь идет о том, чтобы форма сама отыскала себе опыт, а еще лучше, чтобы форма превратилась в опыт. Искусство не результат труда, а любовь к труду.

Моне и Хоппер видели мир не таким, каков он есть; они видели иное, не то, что перед ними, познавали через опыт не то, что дано, а то, что постоянно ускользает и странным образом замалчивается, то, что нужно восстановить или изобрести, вообразить или вспомнить. Успеха они добились прежде всего потому, что совершенно неважно, о каком из этих четырех действий идет речь. Искусство это огромное отрицание, gran rifiuto, бесконечное русское «нет»,  а еще можно назвать это неспособностью и даже отказом видеть вещи такими, как есть, принимать жизнь такой, как есть, людей такими, как есть, события такими, какими они происходят. Хоппер, собственно, говорил, что изображает не воскресное утро и не женщину, которая сидит в полном одиночестве на пустой постели: он изображает себя. Моне писал почти то же самое: он изображает не Руанский собор, а воздух между собой и собором, то, что он называл envelope, ту вещь, которая окутывает любой предмет, но не сам предмет. Его интересовало бесконечное взаимодействие между ним самим и тем, что он называл motif (сюжетом). «Motif,  написал он однажды,  совсем не важен представить я хочу то, что находится между ним и мною». То, что стремится запечатлеть Моне, находится на грани между зримым и незримым, между композицией и исходным материалом.

* * *

Итак, вот стихотворение, которое постоянно попадалось мне в метро. Называется оно «Небеса», автор Патрик Филлипс.


Небеса

Патрик Филлипс (род.1970)

Поэт вспоминает дорогое ему прошлое скажем для простоты, что это любовь, которую он пережил недавно или очень давно, но которой больше не существует, а значит, она существует только в его памяти. Мучительно пытаясь не отпустить это прошлое, поэт придумывает будущее время, в котором ему будет позволено вернуться в это прошлое, но не в то подлинное и прожитое прошлое, а в то, которое укоренилось, улеглось и успокоилось в его мыслях посредством приема, который поэт Леопарди называет le recordanze,  воспоминание как акт творчества, прошлое, сохраненное навеки, навеки запечатленное, навеки непрожитое, подобно Венеции, что навсегда осталась не такой, какой была, а такой, какой быть мечтала,  без дополнений, изменений: ничто не отобрано, ничто не утрачено. Вечная Венеция прошлое, бесконечно разлитое во времени.

Речь идет не о гомогенизированном отремонтированном прошлом, очищенном от всего случайного; скорее, это прошлое, которого в реальности никогда не было, но которое продолжает пульсировать,  прошлое, которое даже тогда, когда оно было «настоящим» прошлым, лелеяло сокровенное желание обзавестись несбыточным вариантом жизни, которой никогда не было в реальности, но это не делало ее нереальной.

На самом деле поэт описывает некое время в будущем, когда прошлое превратится в бесконечное настоящее. Говоря словами Вергилия, «может быть, и это когда-нибудь будет приятно вспомнить». У этого слияния прошедшего, настоящего и будущего времени нет названия. Что неудивительно, потому что поэту здесь важно разъять, раскрыть, преодолеть время и оказаться рядом с теми, кого он в своей жизни любил, утратил, продолжает любить и звать. С другой стороны, речь уже не о времени. А о вечности. Не о жизни. О загробном существовании. Поэтому стихотворение и названо «Небеса». Это стихотворение о смерти. Неудивительно, что прочитал я его в подземке. И само совпадение о смерти мы читаем в подземке тоже, безусловно, не лишено смысла, поскольку совпадения призваны опровергать и ставить с ног на голову наши попытки осмыслить время, а это стихотворение посвящено именно тому, что будет, если отринуть время и оказаться вне времени, за пределами времени, после времени. Это стихотворение о вечном будущем, одновременно являющемся вечным прошлым. То есть оно полная иллюзия, полный вымысел, полная победа. Это стихотворение о том месте во времени, которого не существует.

И вот здесь мы наталкиваемся на полный парадокс: мы должны представить себя вне времени на этих небесах, где одновременно прошлое, настоящее и будущее, представить себе время, когда мы даже не сможем ни о чем думать, уж всяко не о времени и не о любви. Стихотворение предрекает нам время благополучия и даже создает ощущение гармонии, воздаяния, удовлетворения этим предрекаемым благополучием, которое вроде как ждет нас в вечности, вот только там не может быть представления о благополучии, собственно, и вовсе не может быть никаких представлений. Мертвым представления не даны.

Часть моей души не хочет на этом останавливаться. Мне хочется прощупать эту непостижимую ситуацию и, видимо, поэтому я делаю следующее утверждение: лучший способ осмыслить парадокс мышления после смерти вообразить себе противоположный сценарий. Старик лежит на смертном ложе, окруженный женой, детьми и внуками все они подарили ему великое счастье. Понятное дело, что ему очень грустно. Он говорит, что сочувствует их горю. «Кто знает,  говорит он,  может, горе останется с вами на всю жизнь, но я не хочу, чтобы вы его чувствовали. Хуже того, от вашего горя мне очень грустно, не потому, что я ему причиной, а потому, что вы мои дети и мне не хочется, чтобы в вашей жизни было горе. Я знаю, что вы будете по мне тосковать. Останутся моя комната, письменный стол, место за обеденным столом. Знаю, как вам будет больно». Но умирающий горюет еще и по другой причине. «Меня убивает не только ваше горе, но и мое тоже. Я знаю, как сильно буду по вам тосковать. Тосковать по вам нынешним, по вам, когда вы были детьми, буду тосковать сто дней, сто лет, десять тысяч лет, всю вечность, потому что любовь моя никогда не умрет, а хуже всего то, что уж лучше мне тосковать и мучиться целую вечность, чем думать о том, что после смерти мозг мой отключится и я вообще перестану знать, что я вас когда-то любил. Я уже по вам тоскую, потому что мысль о том, что я вас забуду и выброшу из своих мыслей, невыносима, это хуже смерти, именно поэтому я плачу и не могу остановиться».

Назад Дальше