Пик коммунизма - Шенфельд Игорь Александрович 5 стр.


Дело было так: мимо города Брянска тянули на запад из Сибири газопровод «Дружба». Ветка пролегла через поселок Глинищево, отстоящий от Брянска и Кокино на приблизительно одинаковом расстоянии в 12 километров. Первый секретарь области Крахмалев кинулся в Москву просить подключения города к трассе. Но ему там сказали: «Ты что спятил, партиец? Это же газ для наших социалистических братьев! Какой к черту Брянск? Таких брянсков на пути газопровода сотни, чем твой лучше? Топись дровами пока, на вот тебе разнарядку на дополнительный антрацит и дуй домой за урожаем картошки следить. Ишь, газу ему захотелось. Газуй домой на собственном газу!». И вернулся Крахмалев, несолоно хлебавши. А после него поехал в столицу Рылько. И вернулся с целой бригадой топографов, проектировщиков и экономистов с арифмометрами. И через два года Кокино было целиком газифицировано! И получилось так, что царь области, орденоносный коммунист Михаил Константинович Крахмалев топился в городе Брянске углем-антрацитом, а бывший трудармеец и враг народа, немец Александр Георгиевич Шенфельд, не имеющий ни орденов, ни медалей, отапливался, жарил яичницу и принимал горячую ванну в поселке Кокино с использованием природного газа. Это ли не обида? Это ли не оскорбление всех партийных чувств? И после такого оскорбления выдвинуть Рылько на Героя? «Да чтоб я сдох!»,  называется такая клятва в народе.

Михаил Константинович Крахмалев умер в 1977 году с четырьмя орденами Ленина на груди и торжественно, под салют похоронен в городе Брянске. Убежден, что ордена эти подпитаны были и кокинской славой. Для сравнения: на тот момент, когда хоронили Крахмалева, у Рылько орденов не было вообще одни лишь выговоры да постановки на вид. Но ведь и не наград ради бился за техникум и за Кокино Петр Рылько. Само Кокино было ему главной наградой! Тем не менее, орден Ленина и золотую звезду Героя Петр Дмитриевич Рылько все же получит в самом конце жизни, после того, как выстроит новое, невиданное по великолепию и беспрецедентное по оснащенности здание техникума. Этот учебно-лабораторно-производственный комплекс с отдельным актовым залом, соединенным с основным зданием хрустально сверкающим, стеклянным переходом и с громадным цветниковым ансамблем перед главным входом, достойным Версаля,  стал лебединой песней Петра Рылько, высшей точкой его созидательного творчества. И для рождения этого чуда тоже потребовался подвиг упорства.

Двадцать типовых проектов один другого лучше предложили Рылько на выбор московские друзья его: строй, Петро! Но Рылько с негодованием отверг все: «Нет, такое уже есть. У нас учатся представители пятидесяти стран мира. Я хочу, чтобы весь мир увидел чудо советской системы образования, которая не просто готовит отличных специалистов, но и воспитывает поэтов своей земли, ее художников, ее певцов! Проект должен быть уникальным, неповторимым, захватывающим дух!». «Ну ты и наглец!»,  восхитились в Кремле и дали отмашку в сторону Минфина: «Пусть будет ему уникальный, пусть будет ему неповторимый, такой, чтобы дух захватывало! Хоть тут Америку перегоним, у которой с великим духом слабовато: один лишь душок вонючий исходит». И новый дворец, новый храм труда и науки состоялся! Описывать его нет смысла: слов все равно не хватит. Имеющий глаза да увидит. За это творение Рылько и получил свой первый и последний орден и звезду Героя. Это был апофеоз, это была высшая точка великого жизненного пути директора и педагога, создателя и на протяжении 50 лет бессменного руководителя Кокинского сельскохозяйственного техникума Петра Рылько.

Но это был и последний шаг творца, последний взмах кисти художника-эстета перед самым драматичным актом кокинской истории: превращением техникума в институт.

Когда жемчужина новый корпус техникума родилась, и Рылько стоял перед ней, реальной и прекрасной, сняв шляпу перед своим собственным творением, он из высшей точки своей жизни, ослепленный собственным достижением и связанный обещанием, данным им трем своим коллегам и одной слепой лошади сентябрьской ночью 1930-го года, сделал страшную, непоправимую ошибку: убедил руководство страны преобразовать техникум в институт. Правительство не хотело, партия упиралась, все разумные люди кричали ему: «Остановись, одумайся, не убивай сотворенное тобой чудо!», но Рылько оставался непреклонен: «Я пообещал!».

 Кому? Лошади? Так подохла уже та лошадь!  умоляли его люди вокруг,  и коллег твоих уже нет в живых: забудь, Петр Дмитриевич, о своем романтическом обещании, смотри в день сегодняшний, смотри в день завтрашний».

 День завтрашний это институт и есть,  упрямо настаивал Рылько:  я мечтал об этом пятьдесят лет!

 Петро, во всех трех соседних областях Курской, Орловской, Смоленской уже лепят специалистов сельского хозяйства с высшим образованием, которые работают потом железнодорожниками, электриками и забойщиками скота: где угодно, только не на селе. Так зачем они нам такие, никому не нужные специалисты в еще большем количестве, да еще и с этикеткой "сделано в Кокино"? Ведь они очень дорого обходятся государству, а отдачи от них с гулькин хрен. Отступись, Петро, забудь свою глупую мечту: лучшего чем ты создал сотворить уже невозможно можно только всё испортить! Но Рылько лишь свирепел от этих дружеских увещеваний и твердил одно: «Хочу! Надо! Обещал! Слово сдержу!».


В министерстве Высшего и Среднего специального образования хватались за голову: «Еще один институт? Не позволим! От имеющихся воем! Ни за что!». Ревущим медведем вздыбилось и министерство сельского хозяйства, и ревел этот медведь не только с дымящимся калькулятором в когтистых властных лапах, но и на тему «Да он же окончательно спятил, этот старый Рылько! Создал бриллиант планетарного масштаба в лице своего техникума и хочет теперь сделать из него занюханный провинциальный ВУЗ рассадник интриг и высосанных из пальца диссертаций? Да отправьте же вы сначала этого Рылько к психиатру на освидетельствование, может, там вся проблема и разрешится».

Но для того и рождаются Петры Великие на земле, чтобы совершать несовершаемое. Петр Дмитриевич Рылько, патриарх, сокрушил все препятствия и на сей раз, и в 1980 году вышел Указ правительства, преобразовавший техникум в институт. Все! Рылько достиг своей сумасшедшей цели. Слепая лошать восхищенно качала бы головой, если бы ее оживили. Но восхищенно качать головой оставалось теперь одному лишь Рылько. И то недолго. Качать головой он продолжал, правда, до самого конца жизни, но уже иначе: сначала от удивления, а потом от горя. Ангел, который вел его восемьдесят лет по славному пути, оглянулся на него и обернулся вдруг чертом. И черт этот рявкнул: «Ты свое дело сделал, Петро, теперь отваливай! Пришло наше время, время чертей». (И время чертей действительно было уже на подходе).

Первый удар судьбы состоял в том, что ректором Рылько не назначили, ведь он не был даже кандидатом наук, а по министерствам между тем околачивались безвестные партийные доктора наук с толстыми диссертациями и ректорскими амбициями, и имя им было легион, что на нормальный русский язык переводится: «их было везде как осенней грязи». Вся эта псевдонаучная высокпартийная публика, зараженная вирусом царения, заинтересовалась вдруг возникновением новой ректорской вакансии под названием «Брянский сельхозинститут» и ринулась бешено интриговать на столичном уровне. О кандидатуре самого Петра Рылько речь даже не зашла. В конце концов, нового ректора для Кокино назначили из драгоценных резервов ЦК КПСС и послали на Брянщину сеять в новых аудиториях шелуху от семечек. А Рылько остался не у дел, и заступиться за него было уже некому: старые друзья стремительно уходили в земную песчаную твердь, а с остающихся собственный песок уже сыпался ручьями. На пороге новых времён приплясывали от нетерпения ускорение и гласность, катафалки с верными ленинцами с нарастающей частотой осваивали последний путь к почетной кремлевской стене, и воняющий горьким дымом ветер перемен уже теребил красные флаги на флагштоках советской империи флаги, до спуска которых оставалось совсем уже недолго

Следующим жутким откровением для Рылько явился тот факт, что новому руководству оказалось на Кокино наплевать. Рылько не учел, что ВУЗы, в силу своего особого иерархического устройства обращены помыслами не наружу, на внешний мир, для которого они готовят специалистов, но внутрь, на самих себя, и целиком сосредоточены на карьерах, должностях и интригах на всем том, что в институтском мире обозначается громким термином «наука».

Это раньше мы говорили «Кокино», а подразумевали «Техникум», и наоборот, а теперь времена настали другие: говоря «Кокино», подразумевалось «поселок Кокино», а говоря «Институт» подразумевалось «Ректор», «партком», «ордер на квартиру», «талон на докторскую колбасу»: каждый подразумевал свое. И стричь кусты, сажать и поливать цветы, белить бордюры и заботиться о дорожках в парке стало некому: это ведь лишь «сатрап» Рылько мог себе такое позволить, распоряжаясь «безропотной подневольной массой своих рабов». Кое-кто из этой самой «подневольной массы рабов», соблазненный доппайком докторской колбасы из ректорского буфета и присягнувший на верность этому доппайку, принялся публично вспоминать, как «сатрапничал» тут в Кокино барин Рылько, который «врагов народа себе набрал вот те и пахали на него: пикнуть никто не смел!».

Поскольку подобного рода речи представляли собой камешки в том числе и в наш, Шенфельдов огород, то в этом месте своего повествования я считаю необходимым отвлечься немного, чтобы кое-что пояснить на эту тему.

"Рабы"

Петр Рылько был коммунистом: убежденным и азартным, что называется «преданным идеям революции». Но он был при этом и умным коммунистом, образованным и честным. Когда Партия расстреливала его друзей, как врагов народа, Рылько в их преступления не верил. Он верил в коммунизм, но не очень верил Партии, вернее, отдельным ее представителям, хотя об этом предпочитал помалкивать, понимая, что колеса истории он единолично даже не пошелохнет, а детище свое Кокинский техникум загубит навеки, если его заберут за длинный язык и тоже расстреляют. Родному брату Рылько повезло меньше: тот где-то что-то на тему «не верю» вякнул. Брата арестовали по обвинению в троцкизме. Тут же оказалось, что он враг народа и пособник империализма. К Петру Рылько прицепились с вопросами, замечал ли он вражескую суть брата и предложили от брата немедленно отречься. Петр ответил, что вражеской сути брата никогда не замечал и отрекаться от него отказался. Ему было жутко: он смотрел в глаза смерти, когда говорил «нет». Ему дали сутки на раздумье. Это были самые страшные сутки в его жизни. Одна половина его кричала ему: «Отрекись! Ты его уже не спасешь, а себя погубишь, и дело свое погубишь». Другая половина кричала: «Если ты отречешься ты все равно погиб: ты сам себя сгрызешь, ты будешь не человек!». Он балансировал на роковая черте. И он удержался на ней, не перешагнул. Наутро он снова сказал «Нет!». И случилось чудо: его отпустили. На брата это чудо не распространилось: брата расстреляли. Все горе брата, горе его семьи, свое собственное горе, которое нельзя было показывать: все это жгло душу смертной болью и бездонной обидой. Нет, это не был путь к тому коммунизму, о котором с жаром рассказывали ему лично Надежда Крупская и Мария Ульянова. А также его друг, комсомольский вожак Саша Косарев, расстреляный по обвинению в шпионаже. Поэтому в сталинских «врагов народа» Петр Рылько не верил, и к тем «политическим», которые вопреки воле Сталина и Берии выжили и возвращались из Сибири, с рудников, из трудармий и с лесоповалов, Рылько относился с особым состраданием, с пониманием их тяжкой доли и того чудовищного горя, которое пришлось им пережить. И он брал таких людей к себе на работу. Потому брал, в частности, что нигде больше таких людей брать не хотели, боялись.

Случай моих родителей был в этом отношении типичным. Будучи подневольными рабами сталинской трудармии, они под надзором карающих органов направлены были из Сибири в город Брянск, переводчиками в лагерь для военнопленных. Отказаться было невозможно, и родители мои вынуждены были переводить письма пленных немцев на родину, чтобы не дай Бог не вышла на волю какая-нибудь страшная военная тайна о лагерной жизни барака номер восемь или номер двадцать два. В тот же день, когда объявлена была демобилизация по трудармии, мои родители написали заявления об увольнении. Начальник оба заявления порвал и сказал: «Вы еще тут нужны». Они написали новые. Начальник начальника вызвал их к себе и спросил: «Вам что назад в Сибирь захотелось? До конца дней кедры лобзиком валить? Могу организовать. Идите работать»,  и порвал заявления снова. Родители упрямо переписали заявления в третий раз, и приложили к ним газету с опубликованным постановлением о расформировании трудармии и демобилизации трудармейцев. И тогда главный начальник начальников сказал: «Ладно. Валите нахер. Но пожалеете вы об этом горько, я вас предупреждаю. Это я вам обещаю лично. Вы немцами были и остались, и на работу вас не возьмут теперь нигде даже сторожами. С голоду подохнете: попомните мое слово!»,  и подмахнул заявления. Начальник не соврал: более года родителей никуда не брали. Встречали везде с восторгом, восхищались дипломами и квалификацией, а через несколько дней сухо сообщали, не извиняясь: «Место уже занято». Как они пережили этот год об этом родители мои вспоминать не любили. Я знаю, что они сажали картошку где-то на берегу Болвы (приток Десны) и продавали на толкучке последние вещи. «Добрые люди помогали»,  объясняли они мне. Поразительно, но факт: пережив все эти сволочные времена, прожив жизнь в самое страшное и жестокое время, которое только можно себе представить, они продолжали верить в добрых людей. Мало того: они и мне, своему продолжению, настойчиво завещали, что хороших людей на земле больше, чем плохих. Это единственная истина, полученная от них, которая в моем личном опыте не подтвердилась разве что люди в конце двадцатого века стали другими Но с этой иллюзией о хороших людях я рос, и тем больнее было мне потом переучиваться, избавляться от нее и врастать в объективную реальность с правильной стороны.

Однако, назад, к истории моих родителей. Однажды мама вспомнила: «Послушай, Саша, Курт Клюге рассказывал, что он с бригадой работал в какой-то деревне на восстановлении сельскохозяйственного техникума. Тут недалеко где-то. То ли Мотино, то ли Котино?».  «Кокино,  поправил ее отец,  да, помню. Он очень директора хвалил, добрый человек, дескать, пленных жалеет: нас чаем с медом напоил и бутербродов с маслом дал с собой».  «Да, правильно. Я тоже помню. Так вот я и подумала: если тот директор такой хороший человек, то он может быть и нас возьмет? Это же техникум. Мы могли бы там преподавать».  «Уж преподавать-то нас точно не возьмут»,  усомнился отец, но тем не менее будущие мои родители оделись понарядней во что еще оставалось, взяли свои ленинградские дипломы и отправились на автостанцию узнавать, как добраться до этого самого Кокино. Оказалось, что добираться надо по железной дороге до станции Выгоничи, а оттуда еще семь верст пешим ходом. Куда деваться: пешим так пешим, и родители отправились на станцию Выгоничи.

Рылько взял обоих на работу в тот же вечер. Со следующего дня начиная. Отца это напугало: он не хотел, чтобы через три дня их выгнали. Он рассказал директору все без утайки: об увольнении из лагеря военнопленных и о клятве начальника. Рылько рассказ выслушал, задумался на мгновенье, поблагодарил за информацию и вызвал завхоза Фролова, чтобы тот проводил новых преподавателей в общежитие. Назавтра они приступили к работе. С этого дня наступила для них эпоха счастья. Счастья было так много, что даже я родился от него, чем еще больше это счастье преумножил, как меня заверяли потом всю жизнь мои родители. И я не жалею, что родился, потому что выпало мне родиться не где-нибудь, но в Кокино, на берегах Десны, и познать много добра в той кокинской жизни.

Назад Дальше