Убедившись, что на улице безлюдно было около двенадцати часов дня и вся деревня работала, - Глафира на цыпочках подбежала к старенькому и небольшому дому. Она уже собралась подниматься на крыльцо, когда на нем появилась согнутая почти пополам необычно костистая старуха, но такая юркая, что в одно мгновенье оказалась рядом с Глафирой.
- Матушка, заступница ты наша, спасенье ты бабье, - запричитала старуха, обнимая и оглаживая жену участкового.
- Здравствуй, Валерьяновна! А ты все шустра да весела... Вижу: по огороду сама шарашишься. И грядки полоты, и навозишко сбережен, и полито... Ну, Валерьяновна, слов нету!
Они оказались в небольшой комнате, отделенной от кухни дощатой перегородкой. Стоял посередине комнаты стол, могучий и неизносимый, стены были оклеены газетами и картинками из журнала "Огонек"; всюду - на стенах, в углах, даже на нештукатуренном потолке - висели пучки сухой травы, в красном углу мерцала лампадка и висело несколько икон.
- Ой, матушка, заступница ты наша! Садись, матушка, охолонись.
- А я ведь к тебе ненадолго, Валерьяновна, - садясь за кедровый стол, сказала Глафира. - У меня ведь тоже квашенка поставлена, как хочу свово пышками побаловать...
- И надо, надо его потешить... Надо, матушка-заступница.
Они немного помолчали.
Г Л А Ф И Р А. У тебя, Валерьяновна, как я примечала ране, в углу-то шесть иконок висело. Так вот где две-то?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. Ох, грехи наши тяжкие!
Г Л А Ф И Р А. Какие у тебя грехи, когда я в деревне добрее тебя старухи не знаю? Чего ты на себя наговариваешь-то?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. А как не наговаривать, грехи замаливать, ежели я эти две иконы, матушка, продала... Сережке-то стапензию платить не стали, так я ему всяку копейку посылаю, правнучку-то... Обратно же молодой - к девке пойтить, в кино ее пообнимать, в театру свесть... Продала! Спаси меня бог и прости, грешную!
Г Л А Ф И Р А. По сколько взяла-то?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. По десятке, матушка.
Г Л А Ф И Р А. Ну, ты сдурела, Валерьяновна! За такие иконки по десятке? Да в деревне ни у кого из старух икон красивше твоих нету... Кому продала-то?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. Вот этого я тебе, матушка, сказать не могу, но страху я натерпелась - не приведи господи!
Г Л А Ф И Р А. Страх-то откуда?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. А как не страх, матушка, ежели к тебе в полночь постучат, говорят, что из городу приехали, поклон от Сереженьки привезли, а как вошли - мать моя! Очки на нем агромадные да черные, сам ростом под потолок, заикается, борода - во! А сам, промежду прочим, молодой... Привет, говорит, от Сережи, я, говорит, его распрекрасно знаю, а это что у вас в углу? Иконы, отвечаю... А не продадите, говорит, вам деньги нужны, как Сережку-то со стапензии сняли... Я бы, говорит, вам по десятке - вон за эти две, которы грязны.
Г Л А Ф И Р А. Ах, горюшко ты мое, Валерьяновна!
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. Это почто такие слова?
Г Л А Ф И Р А. А не почто, это я так - бормочу, чего попало... Боюсь, перестоит квашенка-то, Валерьяновна. Ты уж меня прощай, подружка, я к тебе скоренько в ласковы гости прибегу...
Позднее жена участкового стояла у порога богатого и большого дома прихожая была просторной, вешалка - городская, лежал под ногами домотканый ковер. Глафира глядела на прямую, надменную, толстую и узкоглазую старуху.
- Так ты меня, Григорьевна, в дом-то и не позовешь? - ласково спросила Глафира. - Так и будешь держать у порога, Григорьевна?
- Так и буду! - сквозь целые белые зубы проговорила старуха. - В мой дом нехристям ходу нету... Скатертью дорога!
Глафира спокойно отступила к дверям.
- Мне, Григорьевна, дорога всегда скатертью! Когда у человека чистая совесть, ему плохой дороги бояться не след...
Старуха подбоченилась.
- Ты это на что намекаешь, богопротивница! У кого совесть не чиста? У меня, у Елизаветы Григорьевны Толстых?
- У тебя, - смиренно ответила Глафира. - Ты сама больша христианка в деревне, а иконы по тридцатке продала.
Старуха от удивления так и обомлела:
- А ты откуда про иконы знаешь? От своего! Ну, конечно! Рази без твоего холеры какое дело обойдется! Ну, а насчет тридцатки ты врешь. - И показала Глафире фигу. - Полсотни - не хочешь! Нашла дуру! Это, может, Валерьяновна по тридцатке, а не Елизавета Григорьевна Толстых... Вали отсюдова, покуда я сердцем не изошла!
Глафира согласно закивала.
- Счас, счас убегу! - пообещала она и весело захохотала. - А еще Валерьяновну костеришь... Да она, то исть Валерьяновна, одному очкастому, бородастому, заикастому две иконы...
Толстуха была такой, точно вот-вот брякнется в обморок.
- Очкастому? Бородастому? Заикастому? Да и ить это он и есть!
Из-за березы показалось лицо Лютикова, застыло в напряженном, профессионально-детективном внимании. Постепенно он сосредоточился на работающем Юрии Буровских. На него Лютиков глядел несколько трагически-обреченных секунд.
- Бу-ров-ских! - позвал Лютиков. - Буровских!
Не сразу услышав призыв, Буровских затем все-таки обратил на него внимание. Подумав, забил топор острием в пенек, напевая, пошел к Лютикову.
- Чего надо?
Делая прельстительные жесты, подмигивая, сутулясь и "детективно" улыбаясь, Лютиков заманил Буровскмх за березу, взяв за руку, шепнул на ухо:
- Есть!
- Чего есть?
- Икона!
Лютиков мгновенно выхватил из-за спины такой же газетный пакет, какой бросил в Обь.
- Вот такая! Бери! Дешево отдаю - десятка!
Буровских постучал Лютикова пальцем по лбу, сморщился, закрыл глаза.
- Три рубля! - сказал он торгашеским голосом. - Нет, два!
- Бери!
Получив два рубля, Лютиков начал пританцовывать на месте.
- Куда спрячешь? Есть верное место, сам Анискин не найдет...
Буровских снова постучал пальцем по его лбу.
- "Вечерний звон, вечерний звон"... - пропел он. - Впрочем, постой, переплатил я! Гони обратно рубль! Ну!
Лютиков протянул ему рубль.
- Могу и задаром отдать, - сказал он. - Когда придешь?
- Куда?
- Место смотреть.
Буровских запел:
- "Я приду к тебе под вечер, когда улица заснет..."
После этого повернулся, забыв о Лютикове, пошел к силосной башне, возле которой уже разгуливал бригадир, гневно и угрожающе потирающий руки:
- Гуляешь, сукин сын! А все вкалывают! За тебя вкалывают, гитара чертова!
На шум подошли остальные "шабашники", и тогда Буровских вынул из-за спины икону.
- Рубль отдал! - смеясь над самим собой, сказал он. - Пришел этот шут с буровой, говорит: "Купи!" Просил десятку, отдал за рубль... - Он задумался. - Для чего я ее купил? Рубль - это же тонкий стакан портвейна три семерки...
Глафира с огорченным и даже немного растерянным лицом выходила в сопровождении тонкой высокой старухи из третьего дома. Старуха была улыбчивая, доброглазая, видимо, когда-то очень красивая.
- Так, говоришь, он был маленький, при зеленых очках, без бороды, но при крупном усе? Ус, спрашиваю, был сильно крупный?
- Мабуть до ушей, - по-украински запевно ответила старуха. - Сильно крупный был у него вус, а очки, мабуть, не мене блюдца для варенья... Выспрашивал, кто ищо иконы торгуить. Гоношистый такой, глазом шарить, зуркает, зуб у яго со свистом...
- Спасибо, Семеновна, прощевай, Семеновна!
Глафира шла по улице с прежним огорченным лицом.
- Это чего же получается, отец, это как же выходит так, дядя Анискин? Ведь их получается двое, а может, поболе. Это ведь тебе, отец, с шайкой, может, придется схлестнуться...
В кабинете Анискина шел неприятный разговор. Сам участковый стоял столбом, а посередь комнаты, закинув ногу на ногу, сидел рабочий с буровой Георгий Сидоров. Ленивый и снисходительный, между тем говорил вещи опасные.
- Бить морды я не люблю, устаю я...