Черный театр лилипутов - Коротких Евгений Васильевич 8 стр.


Это, так сказать, семейное трио — костяк.

Единственным артистом с высшим театральным был Коля Видов. Он раза три или четыре поступал в институт искусств, пока приемная комиссия не сдалась на милость победителя.

— Может быть, мы ничего не понимаем? — покачали они головами. — Черт с ним, пусть учится.

Видову было двадцать семь лет, высокий, с квадратным широким лицом, на котором временами появлялась русая борода. Он был женат на женщине много старше его, имевшей двух взрослых детей, которых Коля усыновил.

— Была нужна прописка, — как мне потом объяснил Левшин.

Видов считал себя великим, пока еще не признанным артистом, впрочем, как и все, кто работает на этой ниве. После окончания института его пригласили в ТЮЗ, где он получал оклад лабухов симфонического оркестра, но, не выдержав упреков жены и замечаний режиссера, переметнулся к Закулисному. Здесь было тепло и сытно, хотя и однообразно. Он играл на сцене под фонограмму Мойдодыра и крокодила Гену. Говорил всегда баском, с апломбом, при этом жестикулируя, словно на выпускном экзамене в институте.

Видов с Пухарчуком получали по девять пятьдесят с концерта как артисты разговорного жанра. Остальные артисты вспомогательного состава, игравшие в «черном», получали по четыре пятьдесят, зверски им завидовали и ни в чем себе не отказывали.

Больше всего на этот счет волновался Петякантроп, так называл Женек Петю Горе, за что тот собирался когда-нибудь его расплющить.

С фигурой кулачного бойца, под два метра росту, Горе на грудные мышцы ставил стакан с водой и мог пройтись с ним, не расплескав. Натруженные могучие руки доходили до колен, и, глядя на его страшные кулачищи, хотелось тут же подойти и за что-нибудь извиниться.

Но что касается рожи… Под узким лбом с выпирающими надбровными дугами были посажены маленькие черные глазки, кожа на лице — серого цвета, губы чуть вывернуты, и из-за редких зубов у него получалась накладочка в тексте. Горе любил решать кроссворды, считал себя любимцем женщин, презирал Витюшку, ибо завидовал ему, и всем доказывал, что он работает больше других и должен получать за это компенсацию. Ставка Видова — бездельника сводила его с ума. С Колей они могли спорить до бесконечности, доказывая друг другу, кто из них больше вкалывает.

Пока я своих обязанностей толком не знал, но как говорил Витюшка:

— Парень, больше пыли! Главное, что ты теперь артист!

— Артист… — ухмылялся я.

Но когда до отъезда оставалось несколько дней… Нам нужно было уложить реквизит в автобус, затем отвезти его на вокзал и отправить в Чертоозерск, где намечались гастроли. Мы почти загрузились, как вдруг меня кто-то окликнул. В это время я тащил ширму, на которой краской было написано: «Черный театр лилипутов». Ко мне подошел мой бывший одноклассник Слава Пивоваров, которого я уже не видел тыщу лет.

— Привет, Евгеша! — заорал он, тиская за плечи. — Куда пропал? Хоть бы зашел как-нибудь!

Рядом с ним стояло надменное шикарное создание с загогуленкой в ногах и надутыми презрительными губками.

— Как жизнь? — кричал он мне в ухо. — Я машину взял! Не женился? У меня сыну скоро пять будет! Где живешь? Мне квартиру дали! Диссертацию защитил, повысить скоро должны…

Он выложил мне в течение пяти минут все свои радости и печали тоном преуспевающего человека, наверняка знающего, что у меня все как раз наоборот.

Я уже хотел треснуть его по голове ширмой, как он неожиданно хлопнул меня по плечу и эдак по-отечески, по-школьному, проникновенно спросил:

— Ну… а ты как?

«Ну, держись», — подумал я и повернул ширму с надписью в его сторону.

— Да вот, — сказал я как можно небрежней, показывая рукой на надпись. — На гастроли через два дня уезжаю.

В Чертоозерске отлабаем норму, — тиснул я филармоническое словечко для солидности, — а потом в Москве пройдем тарификацию и — за кордон. Сначала гастроли в Европе, а потом уже как себя покажем… Конечно, устал от гастролей, по восемь месяцев в разных городах, сам понимаешь, жизнь артиста — это не только вечный праздник, не только цветы и шампанское, это, брат, еще и каторжный труд. Внешне только кажется, что это легко, а на репетициях так выложишься, что со сцены выносят…

Пивоваров готов был поверить во что угодно, но чтобы Евгеша, при виде которого у учителя пения начинало дергаться веко и пропадала речь, у которого никогда не было слуха, не говоря уже о каком-то голосе… стал артистом? которого от непосильного служения искусству уносят со сцены…

Как после пятого инфаркта, он медленно, но уверенно приходил в себя. Пивоваров смотрел то на меня, то на ширму и вдруг, треснув меня по спине, от души расхохотался:

— Ха-ха-ха! Ну ты отмочил! Ха-ха! Артист! — угорал он теперь уже на пару со своей достойной половиной. — Ой, не могу! Держите меня… Евгеша… кордон… тарификация, цветы…

«Вот сука, — думал я, — не верит».

— Ты что, здесь грузчиком пристроился? — наконец выдавил он, немного успокоившись. — Давно так не смеялся… ширмы, что ли, таскаешь? Лучше б к нам в институт шел, могу помочь, — высокомерно посмотрел на меня Пивоваров.

Общение с гастрольными лабухами не прошло для меня бесследно. Откуда вдруг взялась артистичность в движениях, когда я доставал удостоверение из кармана? Но мне стало искренне жаль своего бывшего одноклассника, отличника и любимца родителей, радость которого, испытанная при встрече со мной, сменялась дикой тоской, когда он читал по слогам вслух, отказываясь верить своим глазам и ушам:

— Ку-ра-ле-синс-кая фи-лар-мо-ния… артист… — и после небольшой паузы добавил, не поднимая глаз: — В… с…

— Высшей стажировки, — снисходительно бросил я. Это мы недавно проходили в Ленинграде стажировку на конкурсе детских коллективов. Кстати, Слава? — участливо спросил я его и хлопнул по плечу по-отечески, по-школьному, я бы даже сказал, по-товарищески. — Я что-то не понял, у вас в институте всем зарплату повысили?

Я убил своего бывшего одноклассника наповал, расстрелял его картечью в упор, из груди дымился свинец, а в глазах застыл навечно безмолвный вопрос: «Да что же это делается на белом свете? Если уж этот кенарь подъездный стал артистом высшей стажировки, то почему я до сих пор не Эйнштейн? Где мои симпозиумы, где мои открытия? Где цветы и шампанское? Почему меня не выносят от истощения нервной системы на руках мои ученики из лаборатории, когда я отдаю последние силы на благо науки?»

Они со мной даже не попрощались. Слава уходил, втянув голову в плечи, шаркая ногами по асфальту, жена — растерянно оглядываясь, а я смотрел вслед и думал: «Может, догнать, может, сказать, что я по-прежнему такой, каким он меня знал и не знал, может быть, ему станет от этого легче? За что же я его так стеклом в печень? Пусть продолжает радоваться достигнутому, пусть он останется отличником и дальше, мне-то не впервой стоять навытяжку и выслушивать нравоучения… и учиться жить у тех, кто не знает жизни, кто никогда ни в чем не нуждался и не рвал сочное мясо жизни прозрачными от голода зубами». — Слава! — закричал я ему вдогонку. — Постой!

Но он ухолил из моей жизни навсегда, молча, не оглядываясь, любимец учителей, своих и чужих родителей… жалкий завистник.

С ним уходила моя юность, мое небезгрешное прошлое. Юность, постой, не уходи!

* * *

Как ни странно, (с получением корочки) жизнь действительно изменилась.

Назад Дальше