- Гога! Вон та – наша учительница! – я шепчу, а в моём пересохшем, будто передавленном горле катается комок. – Она же голая, Гога!.. Такие узкие трусики – два пальца...
При ней я почему-то всегда до безобразия наглею, на её уроках я ехиден, болтлив, цепляюсь к ней, трепливо переспрашивая, стараясь, чтобы выходило комичнее, чтобы потешался весь класс. Она скажет: «Возьмём рейсфедер». – «Какой Федя?» – недоумеваю я. «Угольник...» Демонстрируя смелую развязность, щиплю Бармаля: «Больно? Вы сказали, ему больно?» Бармаль добродушно ухмыляется моему острячеству, прощает щипок. Я чувствую, как глуп и жалок, но я бессилен самообуздаться. Нахально смотрю ей в глаза – бередяще хочется, чтобы она взбешённо крикнула: «Шут!» Тогда я брошу в лицо ей что-нибудь предерзкое.
Хотя она больше не глядела на меня жалостливо, как при первом появлении в классе, я мщу ей. Мщу не только за тот взгляд, а как-то вообще – за то, что мне и самому непонятно... Иногда она на меня смотрит со сквозящим требованием встревоженной мысли – как мне тогда беспокойно! Едва не корчусь, точно мне льют воду за шиворот.
Все эти дни я разузнавал о ней – она живёт одна на квартире у старухи, что вечно сидит на рынке с мешком семечек.
Она в воде по щиколотку; вытягивает ногу, водит ею по воде, словно разглаживая, решительно и мягко, без всплеска, вбегает в протоку, умело плывёт. Гога следит восхищённо.
Сижу на краю раскалённого обрывчика и в яростно пожирающей спешке, будто смертельно боясь не успеть, скребу глину ногтями. Солнце плавится, засыпая протоку искристыми блёстками, нестерпимыми для глаза, даль видится плохо, сизовато-смуглая из-за рассеянной в воздухе тонкой пыли. В давящем дремотном зное слышен стойко-плотский запах преющей тины.
Искупавшись, она вышла из протоки почти напротив нас – мы встретились взглядами. Я заёрзал на искрошенной глине, колкой, как толчёное стекло. Небо излучало сухой, резкий, оттенка красной меди свет, и приходилось щуриться и терпеть, чтобы, глядя на неё, не прикрывать ладонью глаза.
Она взошла к нам на бугор.
- Почему ты не там? – кивнула на скопление купальщиков. – Там наши все.
Молчу. И тут она догадалась. Я это понял по её взгляду на мою ногу.
- А вы почему не там? – спросил и нахально и пришибленно, отчего усмешка у меня, должно быть, получилась кривенькой.
- Вы уже взрослые ребята – мне неудобно. Думала – подальше... – сказала просто; в умных, всё понимающих глазах – ни тени раздражения.
Мне стыдно – она вовсе не высокомерная; как я мог считать её такой? Но я не в силах немудряще сдаться.
- Садитесь, посидите с нами! – сказал бесцеремонно, в страхе, что моя наглость спасует.
Она спокойно кивнула на песчаную полоску у воды:
- Туда перейдём.
Там открытое место, там с моей ногой я буду всё равно что на сцене. Она видит, как я не хочу переходить.
- Песочек. А тут илисто и тина.
Повела рукой, будто распахивая невидимую дверцу; этот жест и то, как она пошла, выступая гибко и плавно, было донельзя мило. Гога, не взглянув на меня, покатил за ней велосипед.
Беззвучно ругаясь, ненавидяще комкая подхваченную с земли майку, я заковылял за ними. Как враждебен мне весь свет! Как ненавижу я всех, кто на меня смотрит!
Она опустилась на песок, разгладила его ладонью и с наклоном головы к плечу – в этот миг вожделенно для меня интимным, – пригласила:
- Загорай, Пенцов! И поговорим.
Сказала достаточно властным, учительским тоном – его я ещё у неё не слышал. Я удивился ему, но ещё раньше, чем удивился, – лёг.
- Ну – в брюках?! – она обернулась к Гоге: – Стащите с него!
И Гога, добрейший старинный мой друг Гога, по первому её слову, с готовностью, с охотой сорвал с меня брюки.
Я лежал на животе, морщась размётывал щелчками песок; лицо пощипывало – наверно, я был кошмарно красен.
Она сказала с неловкостью в грустном голосе:
- Угловатый ты человек. Расшатанный и колючий.
Скривив губы, я дул в песок, соглашаясь, что я неудобный человек.
- Надо бы с твоими родителями познакомиться.
- У него Валтасар сам педагог! – значительно произнёс Гога.
- Кто это – Валтасар?
Гога деликатно смылся. Она переспросила, глядя ясно и настойчиво:
- Что за Валтасар?
Сгребая и разгребая песок, я хмуро рассказал мою историю.
«Сейчас она меня пожалеет – сплюну и уйду! – я со злостью ждал. – Лишь первое словечко жалостливое – крикну: – Ну, всё услыхали? Разузнали? Довольны? – И обязательно сплюну!»
Она молчала. Я осторожно взглянул. Теперь она хмуро пересыпала песок в ладонях.
Вдруг тихо, в задумчивой замкнутости, будто меня вовсе и не было рядом, сказала:
- Красивое ты явление, Пенцов.
* * *
Я судорожно сглотнул. Жутко-заманчивая глубь ошеломления сказала мне: вся моя жизнь, сжимаясь в мытарствах, одним угрюмо восстающим усилием шла к тому, что только что случилось. Я обессилел счастливым бессилием, выговорил бестолково невнятицу:
- Фамилия-то... – и закатился смехом одуревшей влюблённости и секрета двоих.
Она смотрела вопросительно.
- В учреждении... – я остановился, пережидая приступ, – фамилия была моя собственная, а имя дали Артём... а теперь, ха-ха-ха... имя настоящее, эстонское, а фамилия... – и я не мог больше ни слова протолкнуть сквозь тряску ликующего нутряного смеха, не более громкого, чем воркотня кипятка.
Она вскочила и вдруг, поймав мою руку, рывком меня подняла, повлекла в воду.
- Не трусь! Что за водобоязнь?!
Вырывая руку, я шкандыбал за ней, моя обглоданная болезнью левая нога, споткнувшись о воду, подогнулась: падая, я обхватил обеими руками её выше талии, с ужасом, с потрясающим стыдом осязал гладкое обнажённое тело, от головы отхлынула кровь, сердце словно сдавила ледяная ладонь; немощная нога не выпрямлялась – с чудовищным чувством катастрофы я продолжал невольное объятие.
Она видела моё лицо – она всё во мне поняла: нарочно со смехом меня затормошила, будто мы шутим, балуемся, будто я вовсе не падал, не схватился за неё беспомощно, унизительно, позорно... Благодаря ей я незаметно очутился в воде, нырнул – я нырял, нырял, остервенело желая скрыться от неё, от всех! утонуть с бессознательной лёгкостью случая...
Потом стоял, колыхаясь, по подбородок в протоке, передо мной были её глаза: как она во мне, я тоже в ней сейчас всё понимал. Она обдала меня брызгами, ударив ладонями по воде, она брызгала, брызгала – говоря в себе: «Бедный мальчишка, я растормошу-растормошу-растормошу тебя!!!»
Странно – я уже не переживал. Смеясь, она за руку потащила меня из протоки: я прыгал на правой ноге, опираясь на локоть учительницы, и мне было весело – совершенно искренне весело, – словно не я вовсе минуту назад страстно хотел пропасть под водой.
Мы падаем животами на песок, подгребаем его к себе, от экстаза я впился зубами в мою руку. Я почти касаюсь волос цвета кукурузных хлопьев, у неё твёрдо очерченные губы, нижняя упрямо выдаётся; ресницы плотные и выгнутые, как листья подсолнуха. Я чувствую, что мысленно говорю ей «ты». Смотрю в её глаза – она знает, что я говорю ей «ты».
- А-аа... Валтасар – хороший человек?
Киваю. Она поняла во мне всё, что я хочу сказать о любимом Валтасаре.
- Кого ты больше любишь – его или Марфу? – спросила и засмеялась. Она смеялась, что задала мне вопрос, как пятилетнему.
- Ты зна... вы знаете, – я поправился, – Марфа тоже человек что надо, вся такая прямая во всём, снаружи строгая, а сама добрющая! И какой хирург! Если б не она, я б до сих пор таскал аппарат.
Она понимает во мне все мои непроизнесённые радостные слова о Марфе...
- А брат твой?
- Конечно, любит! Даже когда жалуется на меня, всё равно я – Арночка. «Арночка меня обижает...» – передразниваю Родьку.