Постепенно свет тяжелеет, всё более напоминая холодный взгляд исподлобья. Но меня, наконец, касаются персты сострадания: во тьме закрытых глаз стало благостно путаться, как вдруг мозг принялся царапать голос, пробираясь какими-то покапывающими периодами. Он странно полон и скорби, и высокомерия. Кажется, некто вещает в огромном пустом театре. Вижу одновременно и нашу комнату, и этот театр. Слова гулко, торжественно в нём отдаются.
Чёрный Павел расхаживает в своей искрящейся ризе, речь мало-помалу просачивается ко мне в сознание:
- Женщины... женщины – это алчность! Будь мужчина выше её хоть на дюйм, она сделает всё, чтобы принизить его до своего уровня! – лицо его поворачивается ко мне, играют резкие, глубокие складки лба. Мне мнится, вся вселенская скорбь засела в этих морщинах. – Я живу с Агриппиной двенадцать лет, мы сменили три радиоприёмника, она погрязла в вещах, она привержена к одним лишь предметам! вещизм – вот явление...
«Красивое ты явление, Пенцов...»
Мычу, изгибаюсь на кровати, призывая чувство конца предельной убойностью воображения: учитель обнимает, целует её...
- Беги. Беги от женщин, юный мой Арно! – возглашает Чёрный Павел.
О моей драме знает весь барак.
- Он не может бегать – не знаете, что ль?! – разбуженный Родька возмущён.
...После завтрака со мной беседует Марфа. Сижу в их с Валтасаром комнате, Марфа – в кресле напротив меня; положив подбородок на ладонь, глядит ревниво-насторожённо.
- Теперь, мой милый, я не беспокоюсь за твоё развитие. Когда я влюбилась в учителя физкультуры, мне было пятнадцать. Ты более ранняя пташка. О, как безумно я была счастлива, когда он после моей записки пришёл на свидание и меня поцеловал! Но, представляешь, что было со мной, когда он на другой неделе женился?
- Зачем ты это выдумала?! – я силюсь показушно-злобным смехом перебросить в неё моё взгальное неистовство правды. – Ты выдумала-выдумала-выдумала!!!
* * *
Я сбегаю с уроков черчения. Валтасару об этом известно. Вижу – ему хочется мне помочь, но он пока нерешителен: он не знает ещё окончательно, что предпринять. Как-то из их комнаты донеслось: «Перевести в школу в город...» – Марфа Валтасару. Он что-то отвечал... «Евсей восхищён – дар математика!..»
Я торчал за письменным столом, уткнув лицо в стирательные резинки, карандаши, прочую разбросанную по столу мелочь; мне было абсолютно наплевать, во что уткнуто моё лицо. Подумал – хоть бы меня действительно перевели в городскую школу, чтобы я никогда не видел её...
Ещё думал, что скоро школьный вечер...
Болезненно тянет увидеть её танцующей, посмотреть, как она веселится.
* * *
Смотреть из угла на танцующий зал – мне станет от этого ещё хуже. Но я собираюсь: Валтасар, Марфа грустно наблюдают.
- Конечно, развейся! – Валтасар напутствует нарочито бодро. – Только, пожалуйста, не задерживайся.
- Я пойду с ним! – требует Родька. – Я хочу танцевать!
* * *
Выпавший днём снег смешался с грязью, и вечером застыло. Впотьмах подхожу к школе задворками, продираюсь сквозь омертвевшие ноябрьские кусты: сейчас я почему-то не могу войти, как все, в школьные ворота. Ковыляю в темноте по бездорожью, спотыкаюсь об острые мёрзлые кочки.
Окна школы сияют: чем дольше гляжу на них, тем алчнее воображаю себя обладателем разящего удара Саней Тучным – взмахиваю рукой, словно, как он, швыряю сигарету. Это придаёт мне решительности.
В вестибюле Гогин одноклассник Боря Булдаков, мясистый, вечно сонливый, разукрасил праздничную, в честь вечера, «молнию» – моет в банке с бензином кисти. Боря доволен, что выполнил возложенное на него поручение, и ему дела нет, что в двух шагах, в зале, танцуют. Он безмятежно моет кисточки. Нос щекочет запах бензина.
Оркестр оглушает меня в полутёмном взбудораженном зале, фигуры, изламываясь, распадаются на торсы, бёдра, всё дёргается, мечутся тени: я как будто вижу нутро гигантских бешено работающих часов.
Она!
Вижу её танцующей.
Танцующей с ним.
Ребята в оркестре притопывают в такт мелодии, довольно поглядывают на зал как на хорошую свою работу. Улыбаются.
А она танцует с ним.
Сейчас я его разглядел: в глаза бросается нос – какой же он у него длинный! Мамочка моя, ну и носище! Насколько безобразнее воображённых мной уличных подонков кажется сейчас этот элегантный учитель!
В углу зала – Бармаль: мрачен, страдает от безответной влюблённости в Катю. Ему не лучше, чем мне, – она танцует с другим.
- Видал?
Я подумал – он спросил про Катю.
- Какой носяра! Вот это носик!
Давлюсь смехом: Бармаль, мой восхитительный Бармаль поддел учителя! А я-то, глупец, считал Бармаля недотёпой.
- Не нос – хобот. Настоящий хобот!
Радостно киваю, киваю: как метко замечено – именно хобот! Остроумнее не скажешь.
Танец оборвался. Учитель наклоняется к ней, касается носом её причёски. Я мычу, о, как я мычу, скрежещу зубами!.. Он погружает нос в её волосы!
Торопливо, как только могу, ковыляю вдоль стены к дверям. Скорей в ночь, в темноту, в мороз, в безмолвие! Подальше от этого зала! Подальше от неё с её гнусным хахалем!..
Музыка возобновилась – слышу сквозь музыку моё имя. Его настойчиво повторяют.
- Арно!..
Она идёт ко мне между танцующими. Волосы зачёсаны кверху, виски обнажены, это портит её, в этом есть что-то церемонное, она сейчас не похожа на себя – сильную, умную: обычная смазливая девушка. Не очень молодая. Во мне яро нарастает смятение – я или ударю её, или обниму... Меня словно выбросило из зала.
Возле двери – Гога, Боря Булдаков. Разговаривают. На подоконнике – банка с бензином. Бензиновый душок остро, сладко дразнит.
- Гога, спички, спички!.. – истерически хохочу, протягиваю руку. – На один момент, Гога, спички!
Гога, предполагая какую-нибудь шутку, шарит по карманам, глядит на меня и тоже смеётся; хватаю с подоконника банку, набираю бензина полный рот, вприпрыжку возвращаюсь в зал...
Фигуры извиваются с нереальной быстротой – передо мной бешено работает нутро гигантских часов. Она не танцует... Она смотрит на меня.
Я не могу говорить – рот полон - кричу, кричу ей мысленно: «Я покажу фокус! Мне дико весело, и я покажу шикарный фокус – вы упадёте!»
Ребята в оркестре, притопывая, довольно поглядывают на зал как на хорошую свою работу. Фокус-фокус-фокус!!!
Чиркнув спичкой, запрокидываю голову, пускаю ртом струю: мне кажется, я выпускаю до потолка многоцветный сияющий веер – голубое, оранжевое, белое пламя. Пламя отскочило от потолка в лицо, раздирая губы, рвётся в горло; слышу мой вопль – он меня спасает: криком я выбросил изо рта пылающие пары.
17.
Бинты стискивают голову. Меня так основательно забинтовали поверх каких-то примочек, что закрыли уши и правый глаз: не вижу, кто справа от меня в палате; там тихо разговаривают, а слышится – журчит вода. Хочется подползти, подставить голову под водяную струйку, чтобы не так саднило под бинтами.
Левым глазом вижу дверь. Только что ушли Валтасар и Марфа. От их суетливой заботливости, от вымученных улыбок я едва не разнюнился. Грустно поразило: собранный Валтасар может быть таким жалко разбитым... Он долго, как-то виновато объяснял, что мне необходимо сегодня выпить всё молоко – он специально искал козье, козу подоили при нём.
- Особые белки... первое средство для заживления ожогов... – он беспомощно оглядывался на Марфу.
Она без конца поправляла мою подушку, подтыкала одеяло, выходила сделать очередное замечание медсестре, колебалась – оставить меня в этом отделении или забрать в свою клинику... Я мучительно ждал расспросов, упрёков...