После, когда женился он по воле его ясновельможности на пани Марии, то жалован был маетностью. А та пани Мария будто была дочерью его ясновельможности и послушницы из монастыря кармелиток.
На майданчике у церкви пан Тадэуш велел поставить виселицу в знак того, что хлопов своих он волен казнить и миловать, как то будет угодно его панской милости. Ходил пан Тадэуш зимой и летом в ботфортах и с нагайкой, ею полосовал он хлопов за нерадивость и разные ослушания. Но более зловреден был тем, что поганил молодиц и девчат. Пани Мария от тех непотребств пана Тадэуша была всегда заплаканная и в большой печали. Опять же, говорили, будто пан Тадэуш и ее полосовал нагайкой и держал в черном теле.
Однажды пан Тадэуш с пьяных глаз среди бела дня опоганил на жнивье Килину – венчанную жену Егона Калиновского. После того загорелся панский стог сена, огонь перекинулся на конюшни. Еще, слава богу, что лошади были на толоке [2] . После пожара пан Тадэуш велел надворным казакам схватить Егона Калиновского и забить до смерти. Уже мертвого Егона по его, пана Тадэуша, наказу повесили, и висел он так долго, пока вороны не склевали ему очи. Так и недозволил пан Тадэуш предать земле тело Егона по христианскому закону. После того случилось вот что… В темную ночную пору кто – то бросил на голову пана Тадэуша то ли мешок, то ли рядно, вставил ему в глотку кляп, повалил на сырую землю и стал немилосердно его бить. Нашли пана Тадэуша чуть живым, долго за ним ходили и не выходили бы, не заступись за него нечистая сила, которой тот пан запродался.
Как пан Тадэуш пришел в себя, то стал более прежнего измываться над хлопами. И было хлопам вовсе невмоготу жить в его маетности. Оттого и бежали в дикую степь Иван, Грыцько, Стецько и Грыць, а с ними Горпына, Христина, Параска и Олеся.
Незавертайловка была в подданстве эдисанского сераскира [3] , положившего ему отдавать десятую часть от всякой скотины, жита и пшеницы и прочей пайщицы. Ковыльную степь в пахоту обращали кто сколько мог, хаты ставили из самана с толстыми стенами, крыли камышом, у хат – сараи, овины для хлебов, клуни для сбережения немудрящего инвентаря от непогоды. Нужда заставляла слобожан наготове держать саблю и ружье что в хате, что на пашне или покосах. То разбойная шайка ногаев из Буджака закружит у крайних хат, чтоб угнать какой скот или поясырить[4] людей, или еще чем поживиться, то опять же, заплутает по воровскому делу недобрый человек без роду и племени, то объявятся надворные казаки от ясновельможных панов в поиске бежавших на волю хлопов. Потому гречкосей часто оставлял соху и брал ружье, чтоб оборонить добро, а то и самую жизнь свою от лиходеев. Податной мурза[5] с всадниками серакира наезжал раз в году по осени, считал хаты, скотину, заглядывал в овины, выспрашивал, не припрятано ли что, а ежели припрятано, то где и сколько, цокал языком да причмокивал толстыми губами, после обильного угощения блаженно поглаживал брюхо и засыпал с натужным храпом. Сераскиру полагалась десятина, а мурзе – бакшиш[6] , перепадало и простым всадникам. Однако хаты в Незавертайловке множились, ширилась пашня, между заимками появились межевые знаки, умножалось поголовье овец в отарах и коней в табунах. Справлялись свадьбы, рождались дети. И всего – то за десять с небольшим лет.
Когда ударили в набат и гречкосей, пристегивая сабли, побежали на площадь перед церковью, то лава эдисанских ордынцев, поднятых на газават [7] , уже ворвалась в Незавертайловку с того края, где стояла хата Грыця и Олеси.
Языки пламени охватили камышовую крышу, задымила клуня, заголосила Олеся, не своими голосами закричали насмерть перепуганные дети. Гречкосеи ружейной пальбой, саблями и пиками отбивались от наседавших ордынцев. Уже был изрублен эдисанами Пылып, смертельно поражен стрелой Иван.
Еще бились Грыцько, Стецько, Грыць, Федос, Мыкола и с ними те гречкосеи, что невдолге поселились в Незавертайловке.
Мирные пастухи и чабаны, погонщики ослов и поводыри верблюдов волею падишаха превратились в волчью стаю. С визгом. воем и рычанием они бросились на церковную ограду, где засели еще живые гречкосеи, с женами и малыми детьми, бросались, отступали назад и вновь бросалась на ограду, многие из них были побиты.
Церковь загорелась с застрехи и в тот же час пламя охватило всю камышовую крышу. Последняя схватку закипела у притвора. Когда рухнул потолок, все было кончено.
Эдисаны кружились на лошадях у пепелища, с победными кличами подымая коней на дыбы.
Троих поясырили: Грыця, Олесю и еще того хлопца, что жил у Стецька наймитом. Олесю старый мурзак за толстую косу привязал к седлу и так поволок в свою кибитку. Израненный, истекающий кровью Грыць рванулся было вслед за коханой Олесей, но секущий удар плетью по глазам сшиб его с ног. Очнулся Грыць в яме. Связанные одним узлом ноги и руки его затекли, через распухшие веки и глазницы едва брезжил свет. Во всем теле была страшная ломота. Закусив губу и превозмогая боль, Грыць стал шевелить руками, еще и еще, пока узел не поддался. Высвободив руки, он снял путы с ног. Схватив торчащее из земли корневище, подтянулся. Ночь была темная, у ямы никакого караула. У кибиток лаяли собаки, без надрыва, без лютости, лаяли как имеют обыкновение лаять собаки, когда вокруг все спокойно. В этот час собаки представляли для Грыця наибольшую опасность. Он полз, замирал, прислушивался и вновь полз, потерял счет времени и полз, полз… чтобы жить. Вконец обессилевшего, впавшего в забытье Грыця подобрали чумаки, ехавшие за солью в Хаджибей. Прослышав о газавате, они повернули свои возы в обратный путь.
Довезли чумаки Грыця до самого Киева и оставили в монастыре, где послушники врачевали его разными примочками и поили отварами целительных трав.
Более всех возле него хлопотал еще не старый человек, знавший науку исцеления. Звали его в миру Федиром Черненко, а послух будто он еще не принял. Когда Грыць стал набирать силу, все, что с ним случилось, он рассказал Федору.
– Гляжу я на тебя, хлопче, – задумчиво молвил Федир, – и вижу, как расправляешь ты крылья, подобно молодому орлу, и готов уже взлететь в небо, чтоб схватиться с ястребами. Быть тебе, Грыць, Орликом. И батько твой, верно, был из орлиного племени, то быть тебе еще и Орленко. Отныне ты будешь Орликом-Орленко. Бери, Грыць, в руки саблю и пистоли, седлай коня и слушай меня – старого казарлюгу [8] .
От Рождества Христова шел год 1787-й. Выше и выше вставало солнце, потекла журчащими ручьями талая вода, наступила пора вешнего взлома, начался ледоплав на речках, вздохнула и запарила вспаханная земля. После снежной зимы и крепких морозов появилась первая зелень, в проталинках – белые колокольчики подснежников. Не за горами была и посевная страда.
Когда стало подсыхать и первые хуторяне с торбами посевного зерна вышли на поля, в ночную пору в полуденной стороне уже у самого кордона встало багровое зарево. Встревоженные люди собирались толпами, опасливо шептались, осеняли себя крестным знамением. Горела вся Ханская Украина от Днестра до Мокрого Ягорлыка и Балты, от Кодымы и Синюхи до Буга.
Застонала земля под копытами коней ногайских ордынцев. Их лавы шли в обхват на слободы и хутора. Огненные стрелы врезались в крыши хат и церквей. Все горело и рушилось. Ногайцы арканили и вязали ясырь, с гиком и свистом гнали добычу: табуны лошадей, отары овец и нескончаемую череду крупного рогатого скота. Поселян, отчаянно оборонявших свои очаги, жгли живыми в пламенеющих хатах, рубили саблями, протыкали ядовитыми стрелами.