Лекарство против страха - Вайнер Аркадий Александрович 20 стр.


Остро пахнет в башне серой и свинцом, стелется по каменному полу тяжелый дух кислот, и наносит узором от непрогоревших углей в горне. За стрельчатым оконным переплетом медленно восходит задымленная луна, тусклая, сплющенная, в сиреневых лохмотьях облаков, ухает протяжно и страшно выпь, ветер с визгом скатывается с крыши, мрачно таращится в углу незрячими глазницами череп.

— Оставайся у меня, Теофраст. Я научу тебя великим тайнам превращения, моими устами заговорят с тобой великие умы, столетия назад исчезнувшие с лика дикой планеты. Здесь нет религий и нет наций, здесь мир знания, и в лаборатории у меня соседствуют Абу Муса Джабир ибн Хайян, по прозванию Гебер, и Фома Аквинат, рабби Элиазер дает мне советы вместе с несчастным монахом Роджером Бэконом. Оставайся, мне надо завещать мудрому и трудолюбивому ученику дело жизни моей. Ты узнаешь от меня тайны кабалы, чудеса старых арабских манускриптов, тебе станет ведомо мастерство сублимации, растворения и дистилляции, ты вкусишь волшебство первого откровения, и алхимия станет твоей судьбой…

— А как же мои больные, что ждут с надеждой от меня исцеления?

— Не дай пустякам заменить в жизни главную цель, не позволяй соринке заслонить горизонт. Взгляни окрест себя — разве стоят они того, чтобы ради них отказаться от великого дела? Какая польза целить их тела, когда повседневно губят они души свои? Здесь примут они от тебя малое утешение, а там, — Хюттер грозно воздел руку, — будут посланы в вечный огонь, к бесам? Как золото очищается огнем, так человек болезнью очищается от греха!

Глухо пророкотал гром, эхо его пустой бочкой прокатывается по горам — я крещусь невольно, ибо всем ведомо, что осенние грозы в Шваце не к добру. Хюттер чертит мелом круг, пыхтя, бормочет:

— Красная тинктура — великий магистерий — избавит достойных навсегда от болезней, старости и смерти. Она — великий исцелитель, врач во всем и всегда. Нужно только трудиться неустанно, искать настойчиво, ибо сказано в евангелии: просите, и дано будет вам, ищите и найдете, стучите, и отворят вам…

Загудело, забилось в печи пламя, туманом заклубился ядовитый пар над котлом, и Хюттер начертал на камне знаки двух начал, четырех сфер, семи совершенств. За кругом написал он двенадцать кабалистических охранительных знаков зодиака…

Плохо видно, тяжело дышать, и будто издалека доносится голос Хюттера:

— Двенадцать знаков зодиака, двенадцать месяцев, двенадцать свойств человеческих — мы видим, слышим, обоняем, говорим, едим, рождаем, действуем, двигаемся, гневаемся, смеемся, мыслим и спим. И пусть каждая способность наша станет нам поддержкой, опорой и охраной в свершении великого дела отыскания философского камня — опус магнум. И пусть опекает нас заботой своей ангел огня Метатрон…

Хюттер подходит ко мне вплотную и хрипло спрашивает:

— Остаешься ли ты у меня, Теофраст? Могу ли я доверить тебе великое знание?

Высоко над сводом тяжело заворочалась, глухо забила крыльями большая черная птица, пронзительно засвистела в ночи, и я решаюсь:

— Остаюсь…

Глава 9

ПОТАЙНЫЕ ДВЕРИ

ЗА НАРИСОВАННЫМИ ОЧАГАМИ

Понедельник — день тяжелый. Я в этом просто уверен, и суеверия здесь ни при чем. Моя работа — производство с непрерывным циклом, вроде доменного цеха, и кропотливый, очень обыденный процесс выплавления крупиц истины из руды фактов, обстоятельств человеческих отношений нельзя приостановить на выходные дни. Да и преступники не склонны согласовывать со мной свои действия — им не скажешь, что я за неделю устал, хочу выспаться и чтобы они хоть на выходные дни угомонились, оставили честных людей в покое, да и меня не беспокоили. У преступников, как и у меня, ничем не ограниченная рабочая неделя, и, только передав их в руки правосудия и органов перевоспитания, я вновь ввожу их в местах заключения в нормальное русло трудовых будней и выходных.

А у меня ничего не меняется: чтобы справедливость была сильной, милиция работает круглосуточно, во все дни года — в будни, выходные и праздники. Справедливость потребна людям всегда, а жизнь не останавливается для отдыха в конце недели, и поэтому все дела с субботы и воскресенья автоматически перекатываются на понедельник. И день этот всегда получается тяжелым.

Начался понедельник у меня рано. Накануне я звонил несколько раз домой Лыжину и не заставал его, поэтому решил перехватить его до начала работы. Около восьми я уже звонил в дверь, но отворила мне все та же бабка.

— Нету его, — сказала она, и мне показалось, что она обрадовалась, увидев на моем лице досаду и разочарование. — Минут пятнадцать как уехал.

— Вы говорили ему, что я приезжал и звонил?

— А как же! Не знает он про тебя. Сказал — нету у меня такого знакомца.

— Когда же его можно застать?

— Кто его знает! Носит нечистая — приходит в ночь-заполночь, уходит чуть свет, это сегодня он чего-то припозднился.

Я вырвал из записной книжки страничку и написал: «Уважаемый тов. Лыжин! Прошу вас обязательно позвонить мне по телефону 224-99-84. Капитан милиции С. Тихонов». Слово «обязательно» я дважды подчеркнул. Записку отдал бабке, которая тут же, при мне, развернула ее и, подслеповато щурясь, стала читать по слогам.

— Ка-пи-тан ми-ли-ции Сэ Тихо-нов, — повторила она нараспев, поцокала языком, качнула осуждающе головой: — Достукался, голубчик. Теперя затаскают.

— Никто его никуда не таскает, он нужен как свидетель, — сказал я сердито.

— Эт-та понятно, — закивала старуха. — Сначала в свидетели, а опосля носи ему сухари…

Бабку мне было не переговорить, и я, внушительно попросив ее передать записку, поехал на Петровку.

Вошел в кабинет, скинул плащ, и сразу же зазвонил телефон.

— Здравствуйте, Тихонов. Это Халецкий.

— Приветствую вас, Ной Маркович. Чем порадуете?

— В ампуле — метапроптизол. Химики подтвердили.

— Н-да, интересные дела. А вы там не могли сгоряча напутать? Это наверняка метапроптизол?

Халецкий сердито ответил:

— Если бы я решал такие вопросы сгоряча, я бы уже давно на углу калоши клеил!

— Простите, Ной Маркович, я от волнения, наверное, не так выразился.

— А зачем вы так сильно волнуетесь? — деловито осведомился Халецкий. — Первейшая добродетель сыщика — невозмутимость и постоянное присутствие духа.

— Тут есть от чего разволноваться. Ведь если это метапроптизол, надо полностью поворачивать дело. Резко меняется направление самого розыска!

Я слышал, как Халецкий на другом конце провода хмыкнул, я видел его легкую ироническую ухмылку, нигилистическое поблескивание золотой дужки очков.

— Можно дать вам совет? — спросил он.

— Профессиональный или житейский? — осторожно осведомился я.

— Житейский.

— Ну что ж, давайте.

— Не принимайте никогда никаких решений окончательно. Оставляйте за собой небольшой запас времени, свободу маневра, ресурс денег и резерв для извинений. Это спасает наше самолюбие от болезненных уколов, а истину от попрания.

— А при чем здесь истина? — сердито спросил я.

Халецкий засмеялся:

— Вы же знаете, что иногда люди, например ученые… — Он сделал паузу, и выглядела эта пауза как ударение на печатной строке, и продолжил спокойно: — И не ученые, чтобы спасти свое самолюбие от уколов, подгоняют края истины под свой размер, дабы не жало, не давило, не стесняло движений или просто чтобы не морщило выходное платье нашего тщеславия.

— Красиво. Но ко мне отношения не имеет, — сказал я мрачно. — И мне оставлять резерв для извинений перед Панафидиным не нужно. Он почтенный человек, профессор, но перед законом все равны, и пусть он отчитается в некоторых странностях создавшегося положения.

— Не увлекайтесь, Тихонов. И не напирайте на меня с такой страстью: я ведь вам не начальство, не прокурорский надзор и не ваш папа. Отчитываться передо мной вы не должны, а выслушать товарищеский совет можете.

— Так что же вы советуете, Ной Маркович? — закричал я уже с отчаянием.

— Думать. Не спешить. И снова думать. Вся эта история удивительная, а ней есть какие-то очень давние и глубокие подводные течения — это мне подсказывает мое старое сердце. И я вам советую не спешить с поступками и заявлениями, которые вы не сможете взять обратно. Думайте, я вам говорю.

— Не спешить? Прекрасно. А как к вашему совету, интересно мне знать, отнесся бы Поздняков? Он ведь наверняка просил бы меня поторопиться…

— Не будьте мальчишкой! — сердито прикрикнул Халецкий. — Вы не сестра милосердия! Вам доверена высокая миссия врачевания нравственных ран человечества, и будьте любезны относиться с пониманием и уважением к своей должности! И оружие ваше не поспешность, но мудрость. А мудрому надо ходить среди людей ощупью и не глазеть на мир, а вглядываться в него сквозь линзы разума и совести…

— Ной Маркович, но мне требуется силой разума моего отыскать истину в отношениях людей, мир которых мне непонятен и дело которых я не разумею. Так, может быть, для меня — по-человечески — истина состоит в том, чтобы просить начальство освободить меня от этого расследования?

Халецкий помолчал, я слышал, как он глухо покашливает, отворачиваясь от микрофона, потом он вздохнул и грустно сказал:

— Такая истина не требует ни ума, ни любви, ни правды, ни смелости…

— Но я не могу ничего придумать. Сначала я не поверил письму. Потом, когда в тайнике нашел ампулу с белым препаратом, я не мог поверить, что это метапроптизол. Теперь я не могу понять, действительно ли Панафидин ничего не знал об ампуле, или он такой прекрасный актер. Но есть еще одно обстоятельство, которое не дает мне покоя…

— Какое обстоятельство?

— Подумайте, Ной Маркович, о масштабе причин, из-за которых Панафидин, если он в самом деле автор метапроптизола, может отказаться от него! Подумайте, как должны быть они громадны, необъятны, они всю его жизнь должны перечеркнуть!

— Я уже размышлял об этом и думаю, что говорить о смене направления поиска пока несвоевременно. Вы помните, была такая мировая чемпионка по конькам Мария Исакова?

— Помню. А что?

— Однажды, много лет назад, я видел, как во время соревнований она упала на повороте. Приличная скорость, инерция, закругление — сильно очень закрутило ее. Наконец она затормозилась, вскочила и… побежала в другую сторону.

— Я в другую сторону не побегу, это я вам точно говорю.

— А я и не утверждаю. Я, как вы любите говорить, мобилизую ваше внимание.

— Спасибо. Теперь я займусь текущей работой с отмобилизованным вниманием. Кстати, я собираюсь к вам зайти, занесу письмо подметное — хочу, чтобы вы над ним маленько помозговали: может быть, удастся что-то выжать из него.

— К вашим услугам. До встречи.

Я положил трубку, подошел к сейфу, сорвал пломбу с печати, отпер замок, достал папку, бросил на стол конверт с замечательным адресатом «Главному генералу». Да, я помню еще, что позвонил после этого Тамаре и попросил узнать у Шарапова, когда он сможет принять меня.

— Он отъехал в город часа на два, — сказала Тамара.

Ну, отъехал так отъехал. Отъехал, отошел, отлетел, отплыл — слова какие-то дикие. Хорошо, что мой начальник не адмирал — «отплыл в порт часа на два». Размышляя об этой ерунде, я открыл конверт, чтобы еще раз прочитать письмо, перед тем как отнести его Халецкому. Но читать было нечего.

Письма не было.

Я этого далее не понял сразу, и все растягивал конверт пошире, и продолжал тупо смотреть в него, будто это был не обычный почтовый маленький конверт, а полный книжный шкаф, в котором могла затеряться такая безделица, как листок паршивой бумаги с двумя строчками машинописного текста.

Вместо письма лежала в конверте какая-то серая грязь, и само по себе было так непостижимо, дико, невероятно, что у меня мог пропасть из запертого и опечатанного сейфа бесценный следственный документ, — это просто никак не могло уложиться в моем сознании, и какие-то перепутанные, бестолковые мысли, одна другой нелепее, носились в голове. Со мной случилась вещь, непростительная для профессионала: от неожиданности, от невозможности даже представить себе, как могло такое случиться, я потерял самообладание.

И мгновенно был наказан вторично.

До сих пор не могу себе простить, до сих пор со стыдом вспоминаю, как, попав в острую ситуацию, я сразу же забыл мучительно накопленный за долгие годы опыт, всю хитрую сыщицкую науку, вбитую в меня старшими товарищами, главный закон, усвоенный в борьбе с преступниками, которые нам ошибаться дважды еще не предоставили возможности. А ведь как прост этот закон: прежде чем что-то делать, посмотри и подумай.

Но в этот момент мигом слетели с меня все сыщицкие доспехи и выскочил на волю голубой от испуга, дрожащий от удивления обыватель: я засунул пальцы в конверт и стал вытаскивать лежащую там грязь.

И, только поднеся ее почти к носу, я понял, что это не грязь. Это был буро-серый пепел. Тончайшая, сразу изломавшаяся в руке пластинка бумажного пепла.

Все, что осталось от письма. Темные хлопья с неприятным запахом — не то йода, не то серы — и легкий-легкий запах гари.

И в своем ротозейском испуге я уничтожил остатки следов — размяв пепел пальцами, отрезал себе пути к восстановлению испепелившейся бумажки, потому что у меня в руках это все превратилось в труху.

На всю жизнь с удивительной остротой я запомнил первое свое прикосновение к тайне. Это было двадцать пять лет назад, и тайна была книжная, маленькая, и не была она целью и содержанием прочитанной сказки, но так поразила меня, что из-за нее я, по существу, прохлопал всю остальную книгу. Соседской девочке на день рождения подарили «Золотой ключик, или Приключения Буратино». Мы еще грамоты не разумели, и читала нам книжку мать этой девочки. И когда дело дошло до того, что Буратино проткнул носом нарисованный очаг и за ним оказалась запертая запыленная дверь, я не мог больше слушать — не давал читать, надоедая вопросами. Зачем за нарисованным очагом дверь? Кто сделал дверь? А почему нарисовали очаг? Кто это сделал? Куда вела дверь? Почему папа Карло не нашел ее раньше? Эта дверь за декорацией просто свела меня с ума. Женщина говорила мне: «Подожди немного, дальше в книжке об этом все написано, прочитаем до конца, и ты узнаешь».

Но я не мог дожидаться. Этот вопрос о двери жег мой глупый детский мозг, я не мог слушать дальше, следить за развитием событий, которые должны были открыть нам запертую дверь, я бесновался тихо около двери, придумывая, как бы мне отворить ее самому, не дожидаясь конца приключений Буратино, Мальвины, Пьеро и пуделя Артемона. И до сих пор со стыдом вспоминаю, как, ерзая и волнуясь, я наконец услышал скрип золотого ключика в замке и помчался по лестнице, которая привела всю компанию в чудесный кукольный театр, и был таким концом ужасно разочарован. Чего ждал я за дверью? Какое открытие потрясло бы меня? Что примирило бы меня с существованием такой острой и такой долгой тайны?

Не знаю. Ей-богу, сколько я ни вспоминаю об этой двери, так и не могу себе ответить на эти вопросы.

С тех пор пробежало много лет, и разгадывание тайн стало моим ремеслом. Двери, за которыми они хранятся, не откроешь золотым ключиком. Потому что, как правило, двери эти незримы. Их скрывают расстояния, темнота, безлюдье, хитрость, простодушие, алчность, злая одаренность, почтенный фасад, уважаемое имя, много-много самых различных нарисованных очагов.

И, глядя сейчас, как Халецкий хирургически точными движениями расклеивает на листе бумаги обрывки — буро-серые клочья испепеленного письма, я поклялся себе, что проткну своим длинным любопытным носом нарисованный семейный очаг Андрея Филипповича Позднякова.

— Хочу поехать сейчас к Желонкиной, — сказал я эксперту.

— Это кто? — спросил Халецкий, не отрываясь от работы.

— Жена Позднякова.

— Ах, да! Почему к ней?

— Она ближе всех к Позднякову, с одной стороны, к Панафидину — с другой. И, таким образом, к метапроптизолу.

Халецкий положил лист с приклеенными обрывками в сушильный шкаф и, не отвечая мне, подергал по очереди плечами, что, должно быть, означало — не убедил.

Назад Дальше