Мимо тени шмыгали, кулаковские обитатели. Сеньку никто не спросил, чего тут торчит. Видно, что свой, хитровский, и ладно.
Снова глядеть сунулся, когда у входа уже керосиновый фонарь горел. Сидел сучий китаеза, с места не шелохнулся. Вот настырная нация!
Здесь Сеньке томно стало. Всю жизнь ему теперь в кулаковском подвале торчать, что ли? Брюхо подвело, да и дело ведь было, нешуточное - каляку предупредить.
Снова спустился вниз, зарыскал по колидору (одно название, что колидор - пещера пещерой, и стены то каменные, склизкие, то земляные). Непременно должен был тут и другой выход иметься, как же без этого.
Схватил за руку первого же кулаковца, что из тьмы вынырнул.
- Братуха, где тут у вас еще выйти можно?
Тот вырвался, матюгами обложил. Хорошо ножиком не полоснул, кулаковские - они такие.
Оперся Скорик о стену, стал думать, как из ямы этой выбираться.
Вдруг прямо под ним, где стоял, дыра раскрылась - черная, сырая. И оттуда поперла косматая башка, да Сеньке лбом в коленку.
Он заорал:
- Свят, свят! - и прыг в сторону. А башка на него залаялась:
- Чего растопырился? Нору всю загородил! Ходют тут, косолапые!
Только тогда Сенька догадался, что это "крот" из своей берлоги вылез. Было в подземной Хитровке такое особенное сословие, "кроты", которые в дневное время всегда под землей обретались, а наружу если и вылезали, то ночью. Про них рассказывали, что они тайниками с ворованным добром ведают и за то получают от барыг со сламщиками малую долю на проедание и пропитие, а одежи им вовсе никакой не надо, потому что зачем под землей одежа?
- Дяденька "крот"! - кинулся к нему Сенька. - Ты тут все ходы-выходы знаешь. Выведи меня на волю, только не через дверь, а как-нибудь по-другому.
- По-другому нельзя, - сказал "крот", распрямляясь. - Из Кулаковки только на Свинью выход. Если подрядишь, могу в другой подвал сопроводить. В Бунинку - гривенник, в Румянцевку семишник, в Ероху пятнадцать...
Скорик обрадовался:
- В Ероху хочу! Это еще лучше, чем на улицу!
Синюхин-то в Ерохе живет.
Порылся по карманам - как раз и пятиалтынный был, последний.
"Крот" денежку взял, за щеку сунул. Махнул рукой: давай за мной. Что с деньгами сбежит, а подрядчика одного в темноте бросит, Сенька не опасался. Про них, "кротов", все знали, что честные, без этого кто же им слам доверит?
Главное было самому не отстать. "Кроту" - то хорошо, привычному, он и без света всё видел, а Сенька так, наудачу, ногами переступал, только повороты считал.
Сначала прямо шли и вроде как немножко вниз. Потом провожатый на четвереньки встал (Сенька по звуку только и догадался), пролез налево, в какую-то дыру. Скорик - за ним. Проползли саженей, может, десять, и лаз повыше стал. Из него вправо повернули. Потом опять влево, и пол из каменного стал мягким, земляным, а кое-где и топким - под ногами зачавкало. Еще влево и опять влево. Там навроде пещеры и откуда-то сквозняком потянуло. Из пещеры по ступенькам поднялись, невысоко, но Сенька все равно оступился и коленку зашиб. Наверху лязгнула железная дверца. За ней колидор какой-то. Скорику после лаза, где на карачках ползали, здесь светло показалось.
- Вот она, Ероха, - впервые за все время сказал "крот". - Отсюдова можно либо к Татарскому кабаку вылезти, либо в Подколокольный. Тебе куда?
- Мне бы, дяденька, в Ветошный подвал, к калякам, - попросил Сенька и на всякий случай соврал. - Письмишко отцу-матери отписать желаю.
Подземный человек повел его вправо: через большой каменный погреб с круглыми потолками и пузатыми кирпичными стояками, снова колидором, опять большим погребом и снова вышли в колидор, пошире прежних.
- Ага, - сказал "крот" и повернул за угол. Когда же Сенька за ним сунулся, тот будто сквозь землю провалился. За углом серело - там, близко, был выход на улицу, только "крот", скорей всего, не туда припустил, а в какую-нибудь нору влез.
За углом серело - там, близко, был выход на улицу, только "крот", скорей всего, не туда припустил, а в какую-нибудь нору влез.
- Чего, пришли, что ли? - крикнул Скорик неведомо кому.
От потолка и стен откликнулось: "штоли-штоли-што-ли".
А потом глухо - и вправду словно из-под земли: "Ага".
Стало быть, это он самый и был, Ветошный подвал. Приглядевшись, Сенька рассмотрел по обеим стенам дощатые дверки. Постучал в одну, крикнул:
- Синюхины где тут проживают?
Из-за двери откликнулись, хоть и не сразу:
- Тебе чего, бумагу писать? - спросил дребезжащий голос. - Это и я могу. У меня почерк лучше.
- Нет, - сказал Сенька. - Он, гад, мне полтинник должен.
- А-а, - протянул голос. - Направо иди. Третья дверь.
Перед дверью, на которую было указано, Скорик остановился, прислушался. Ну как Князь уже там? То-то запопадешь.
Но нет, за дверью было тихо.
Постучал: сначала легонько, потом кулаком.
Всё равно тихо.
Ушли, что ль, куда? Да нет. Если присмотреться - из-под низа свет пробивался, слабенький.
Толкнул дверь - открылась.
Стол из досок, на нем огарок в глиняной миске, рядом щепки лежат - лучины. Больше пока мало что видать было.
- Здравствуйте вам, - сказал Сенька и картуз снял.
Никто ему не ответил. Рассусоливать, однако, некогда было - как бы Князь не нагрянул.
Потому Сенька зажег лучинку и над головой поднял: ну-ка, что тут у них, у Синюхиных? Чего молчат?
На лавке у стены баба лежала, спала. На полу, под лавкой, дитё - совсем мелкое, года три или, может, два.
Баба на спине разлеглась, глаза себе чем-то черным прикрыла. Это у дядьки Зот Ларионыча супруга так же вот на ночь вату, шалфеем смоченную, на глаза клала, чтоб морщин не было. Дуры они, бабы, всякому известно. Посмотришь на такую - жуть берет: будто дырья у ней на роже заместо глаз.
- Эй, тетенька, вставай! Не время дрыхнуть, - сказал Сенька, подходя. - Сам-то где? Дело у ме...
И поперхнулся. Не ватки это у ней были, а жижа. Застыла в глазницах, будто в ямках, и еще по виску к уху пролилась. И не черная она была, а красная. Тоже и шея у Синюхинской бабы была вся мокрая, блестящая.
Сенька сначала зенками похлопал и только после допер: перехватили бабе глотку и еще глаза выкололи - вот как.
Хотел крикнуть, но вырвалось только:
- Ик!
Присел на корточки, на мальца поглядеть. И тот был мертвый, а заместо глаз две темные прорехи, только маленькие - сам-то тоже невелик.
- Ик, - сказал Сенька. - Ик, ик, ик.
И потом уже икал не переставая, не мог остановиться.
Попятился он от нехорошей лавки, споткнулся о мягкое. Чуть не упал.
Посветил - пацан лежит, лет двенадцати. Рот разинут, зубы посверкивают. А глаз опять нету, повыколоты.
- Ой! - удалось, наконец, Сеньке крикнуть. - Ой, беда! Хотел к двери дунуть, но вдруг из угла, где темно, послышался голос.
- Митюша, - позвал голос тихо, жалостно. - Ушел он? Мамоньку-то не тронул? А? Не слышу... Вишь, что он, зверь, со мной сделал... Иди, иди сюда...
Там в углу висела ситцевая занавеска.
Скорик икнул раз, другой. Бежать или подойти?
Подошел. Отодвинул.
Увидел деревянную кровать. На ней лежал человек, щупал руками мокрую от крови грудь. А глаз у него тоже не имелось, как у прочих. Наверно, он-то и был каляка Синюхин.
Сенька хотел ему объяснить, что и Митюшу этого, и мамку, и мальца насмерть зарезали, но только икнул.
- Ты молчи, ты слушай, - сказал Синюхин, облизывая губы и вроде как улыбаясь. Сенька отвернулся, чтоб этой безглазой улыбки не видать. - Слушай, а то сила из меня уходит. Кончаюсь я, Митюша, Но это ничего, это пускай. Жил плохо, грешно, так хоть помру человеком. Может, мне за это прощение будет... Не выдал ведь я ему! Он мне всю грудь ножиком исколол, глаза вырезал, а я стерпел... Прикинулся, будто помер, а сам-то живой! - Каляка засмеялся, и в горле у него забулькало.