Очень он ими гордился. Бывало по четыре раза на дню гонял Сеньку стекла эти поганые бархоточкой надраивать, так что и к витринам у Скорика свой счет был.
На звон и брызг выбежал из лавки Зот Ларионыч в переднике, одной рукой лоток с шведскими костяными пуговицами держит, в другой шпулю ниток (знать, покупателя обслуживал). Башкой вертит, рот разевает, никак в толк не возьмет, что за лихо с витриной приключилось.
Тут Сенька рраз! - и вторую вдребезги. Дядька товар выронил, на коленки бухнулся и давай сдуру стеклышки расколотые подбирать. Ну, умора!
А Скорик уже в третье окно нацелился. Лопнуло так - любо-дорого посмотреть. Кушайте, любезный Зот Ларионыч, за вашу к сироте заботу-ласку.
Последней дулей, самой увесистой, раззадорившись, щелкнул дядьку по маковке. Тот, кровосос, так с коленок на бок и завалился. Лежит, глаза выпученные, а орать больше не орет - вот как изумился.
Михейка от Скориковой лихости был в полном восхищении: и в четыре пальца свистел, и совой ухал - у него это здорово получалось, потому и "Филином" прозвали.
А как шли обратно по-за Сретенкой, Ащеуловым переулком, (Сенька солидно помалкивал, Михейка тараторил без умолку, восхищался), видят - две коляски стоят перед неким домом. Чемоданы вносят с заграничными наклейками, коробки какие-то, ящики. Видно, приехал кто-то, заселяется.
Сеньке сретенской виктории мало показалось.
- Маханем? - кивнул он на багаж. Всякий ведь знает, что тырить лучше всего на пожаре да на переезде.
Михейке тоже охота была себя показать. А чего, говорит, давай.
Первым в подъезд барин вошел. Его Сенька толком не разглядел - видел только широкие плечи и прямую спину, да седой висок из-под цилиндра. Однако барин был, хоть и седой, но, судить по звонкому голосу, не старый. Крикнул, уже из парадного, немножко заикаясь:
- Маса, п-пригляди, чтоб фару не разбили!
Распоряжаться остался слуга. Не то китаец, не то туркестанец какой - короче, низенький, кривоногий, с узкими глазенками. Одет тоже чудно: в котелке и чесучовой тройке, а на ногах заместо штиблет белые чулки и потешные деревянные шлепанцы навроде скамеечек. Одно слово - азиат.
Носильщики в кожаных фартуках с бляхами (вокзальные - значит, барин на железке приехал) вносили в дом всякую всячину: связки книг, какие-то колеса на каучуковых шинах с блестящими спицами, медный сияющий фонарь, трубки со шлангами.
Подле китайца - или кто он там - стоял бородатый дядя, видно, квартирный хозяин, почтительно наблюдал. Про колеса спросил: для чего, мол, они господину Неймлесу и не каретных ли он дел мастер.
Азиат не ответил, только щекастой ряхой помотал.
Один из извозчиков, не иначе как на чаевые набиваясь, гаркнул на Сеньку и Филина: а ну геть отседа, шпана!
Пускай орет - поленится с козел слезать.
Михейка шепотом спросил:
- Скорик, чего тырить будем? Чемодан?
- Какой чемодан, дура, - скривив губы, процедил Сенька. - Примечай, что он из рук не выпускает.
А китаец держал при себе саквояж и еще узелок малый - надо думать, самое ценное, чего чужим не доверишь.
Михейка снова шипит: а как взять? Чай, если вцепился, не выпустит?
Скорик подумал-подумал и сообразил.
- Ты, Филин, главное, не заржи, делай пустую рожу.
Поднял с земли камешек, прицелился и - чпок! - сбил с азиата котелок. Руки сразу в карман, рот раскрыл - прямо ангел.
Когда косоглазый оглянулся, Сенька ему со всем почтением:
- Дядя китаец, у вас шляпка свалилась.
И Михейка, молодец, ничего - стоит, глазами хлопает.
Ну-ка, поглядим, что нехристь на приступочку положит, чтоб котелок подобрать, - саквояж или узелок.
Узелок. Саквояж у слуги в левой руке остался.
Сенька уж наготове был. Подскочил, будто кот на воробья, ухватил узелок и как припустит вдоль по переулку.
Михейка тож. Бежит рядом, филином ухает, а хохочет так, что картуз обронил.
Да картузишко-то дрянь, с треснутым козырьком, не жалко.
Китаец настырный оказался, долго не отставал. Михейка скоро в подворотню отвалил, так азиат за одним Сенькой уклеился. Сурьезно бежал, ходко и на крик силу не тратил. Видно было, что не отвяжется. Скамейками своими деревянными по мостовой тук-тук-тук, всё ближе и ближе.
На углу Сретенки Сенька хотел уже узелок к бесу кинуть (без Михейки куражу-то поубавилось), но тут сзади загромыхало - это китаеза своей дурацкой шлепанцей за булыгу зацепился и растянулся во весь невеликий рост.
То-то.
Сенька еще попетлял по переулкам и только потом узелок развязал - что там за сокровища такие. Увидел внутри зеленые круглые камешки на нитке. Собой невидные, но кто их знает, может, они тыщу стоят.
Снес знакомому сламщику. Тот пощупал, зубом погрыз. Дешевка, говорит. Мрамор китайский, нефрит называется. Семьдесят копеек, говорит, могу дать.
За семьдесят копеек Скорик не отдал, себе оставил. Больно уж вкусно камешки друг об дружку щелкали.
Однако ну их, бусы, не об них речь, а о Смерти.
Стало быть, торчал Сенька подле заветного дома и всё не мог придумать, как Смерть к окну подманить.
Достал зеленую низку, побрякал бусами - цок, цок. Подумалось: словно молоточки фарфоровые, хотя какие ж из фарфора могут быть молотки?
И вдруг таким же точно стуком в голове что-то отозвалось - звонко. А мы вон как ее выманим! И очень просто!
Посмотрел вокруг, подобрал стеклышко. Поймал луч позднелетнего солнца, да и пустил зайчика в просвет между шторами.
И что же? Минуты не прошло, занавески раздвинулись и выглянула наружу она самая, Смерть.
Сенька от нежданности так обомлел, что руку со стеклом спрятать позабыл - так зайчик у Смерти по лицу и запрыгал. А она глаза ладонью прикрыла, посмотрела-посмотрела и говорит:
- Эй, мальчик!
Обиделся Скорик: какой я тебе мальчик. И одет вроде был не по-детски: в рубаху с подпояской, штаны плисовые, сапоги новые, гармошкой, и картуз неплохой, третьего дня с одного пьяного снятый.
- Кому мальчик, а кому в ..... пальчик, - огрызнулся Сенька, хотя срамных слов не любил и почти никогда не говорил - над ним за это даже смеялись. А тут похабство само выскочило - очень уж ослепительно было ему на Смерть глядеть, будто не он ее, а она его зайцем солнечным жжет.
Она не стушевалась, не озлилась - наоборот, засмеялась.
- Ишь, Пушкин какой выискался. Ты хитровский? Зайди-ка, дело есть. Заходи, не бойся, там не заперто.
- Чего бояться-то, - пробурчал Скорик, пошел к крыльцу. То ли явь, то ли сон - сам не разберет. А сердце стук-стук-стук.
Чего у нее в сенях, толком не разглядел, да и темновато было. Смерть в дверях горницы стояла, опершись плечом о косяк. Лицо в тени, но глаза все равно высверкивали, будто блики на ночной реке.
- Ну, чего надо? - спросил Сенька, от робости еще грубей прежнего.
На хозяйку не смотрел, всё больше под ноги и по сторонам.
Хорошая была комната. Большая, светлая. Три белые двери из нее: одна напротив входа и еще две рядышком. Печь-голландка с изразцами, всюду вышитые салфеточки, скатерть тоже в вышивке, такой яркой, хоть прищуривайся. На скатерти узор небывалый: бабочки, птицы райские, цветы. Посмотрел получше, а они все, и бабочки, и птахи, и даже цветы, с человечьими лицами - одни плачут, другие смеются, третьи злющие и зубы острые щерят.
Смерть спрашивает:
- Нравится? Это я вышиваю. Делать-то что-нибудь нужно.
Чувствовал он, что она его разглядывает, и самому страсть хотелось на нее вблизи посмотреть, но боялся - и без посмотрелок то в жар, то в холод кидало.
Наконец насмелился, поднял голову. Оказалось, Смерть с ним одного роста. И еще удивился, что глаза у ней совсем черные, как у цыганки.
- Что глядишь, конопатый? - засмеялась Смерть. - Ты зачем мне лучик пускал? Я тебя давно приметила, под окнами моими шастаешь. Влюбился, что ли?
Тут Сенька заметил, что глаза-то не совсем черные, а с тоненькими голубыми ободочками, и догадался: это у ней зрачки такие широченные, как у дядькиного любимого кота, когда его для смеху валерьянкой обпоят.