По прищуру увидевшей меня Эсмеральды я сообразила, что она все поняла, но и она тоже не стала задавать никаких вопросов. Сообщать ей о произошедшем не было смысла: она лишь стала бы, не таясь, демонстрировать свое неодобрительное отношение к Папе и веру в Савонаролу, а это были опасные для жизни в Ватикане воззрения. Кроме того, она и без того должна была вскоре обо всем узнать, с ее-то талантом собирать сведения.
На то время, пока моим домом стал дворец Святой Марии, я больше не была Санчей Арагонской, принцессой и побочной дочерью короля неаполитанского. Я больше не правила своими владениями, от моих слов теперь можно было отмахнуться, не боясь кары, я больше не вольна была поступать по своему усмотрению. Я была просто донной Санчей, женой самого младшего и наименее ценимого незаконного сына Папы, и я могла жить и дышать лишь до тех пор, пока на то будет соизволение его святейшества.
Я ничего не сказала своим женщинам, а просто позволила уложить себя на свою роскошную новую кровать; моя голова утонула в мягком пухе подушек.
Но в голове этой не было покоя. Если Папа все-таки вспомнит о нашей стычке, гнев его не будет знать границ. Чезаре сказал, что еще ни одна женщина ему не отказывала.
Но я постаралась одернуть себя. «Тебе нечего бояться за свою жизнь. Вполне возможно, что Родриго способен на убийство ради политической выгоды. Но я — его невестка, и он знает, что Джофре любит меня. Кроме того, он никогда не причинял вреда женщине».
На одной чаше весов было беспокойство из-за возможной реакции Папы, а на другой — непрестанно возвращающееся воспоминание о последних словах Чезаре и едва заметной улыбке, промелькнувшей на его губах.
«Жаль, мадонна, что младшего сына вы встретили раньше, чем старшего».
Это воспоминание наполняло меня радостной дрожью. Я поняла, что не одинока в своих чувствах. Чезаре был так же околдован, как и я.
На следующее утро, в Троицын день, я встала рано.
Если накануне я оделась скромно и сдержанно, памятуя о Лукреции, то сегодня меня обуял какой-то странный азарт. Я приказала моим дамам принести одно из лучших моих платьев, восхитительный наряд из блестящего зеленого атласа с зеленым, словно лес, бархатным корсажем, отделанным золотыми кружевами. Привязные рукава были из такого же бархата — широкие, словно крылья, и под ними нижние, узкие рукава из более светлого атласа.
Донна Эсмеральда с подозрением поджала губы при виде этого платья, но ничего не сказала. Когда она взялась за гребень и собралась уложить мои волосы в скромный узел, как делала это каждое утро начиная со дня свадьбы, я остановила ее.
— Просто причеши. Я оставлю их распущенными. Донна Эсмеральда вздернула подбородок и уставилась на меня с неодобрением.
— Донна Санча, вы — замужняя женщина.
— Лукреция тоже. А она носит волосы распущенными.
Эсмеральда гневно сверкнула глазами и, ничего не говоря, принялась расчесывать меня — отнюдь не бережно. Она была мне ближе родной матери, потому я не стала жаловаться и не позволила себе ойкать, когда она продиралась сквозь спутанные узлы.
Как только с причесыванием было покончено, я потребовала принести драгоценности. На шею я надела один из свадебных подарков от Джофре — изумруд размером с мой большой палец, а на голову — золотой венец с изумрудом поменьше, легший точно вдоль линии волос. От этого соседства мои глаза сделались зеленее драгоценных камней.
В таком наряде я вполне могла отправиться на бал, не то что на мессу.
Разодевшись, я пошла в покои моего супруга — и в коридоре наткнулась на одну из вчерашних куртизанок, выходящую из его комнаты. Она явно провела там всю ночь, а теперь слуга выставил ее. Во всяком случае, ее уход никак не соответствовал требованиям этикета: волосы у нее были растрепаны, туфли она держала в руке, а платье натянула наспех, даже не протащив нижнюю сорочку в разрез рукавов и не расправив ее.
Маленькая грудь едва не выскакивала из слабо зашнурованного корсажа.
Она так преувеличенно старалась незамеченной прокрасться по коридору, что мне это показалось комичным. Глаза у нее были небесно-голубые, а волосы, распавшиеся на отдельные пряди, — какого-то странного рыжего оттенка. Когда я остановилась, преградив ей путь, куртизанка в тревоге уставилась на меня. Я выпрямилась, изображая из себя оскорбленную супругу, и устремила на нее испепеляющий взгляд, вполне достойный Лукреции.
— Мадонна! — еле помня себя от страха, прошептала куртизанка и согнулась в низком поклоне.
В таком виде она принялась пятиться от меня, а потом развернулась и опрометью кинулась прочь, шлепая босыми ногами по мраморному полу.
Благоразумно выждав некоторое время, я вошла в прихожую, где слуга Джофре сообщил мне, что его господин все еще спит, ибо выпил накануне слишком много вина.
Я позавтракала в одиночестве у себя в покоях, потом заскучала. Во дворце царила тишина. Несомненно, Джофре был не единственным, кто до сих пор не вылезал из постели.
До мессы оставалось несколько часов. Сегодня она должна была проходить с большей торжественностью, чем обычно, учитывая значительность праздника: Троицын день, или же Пятидесятница, праздник в честь чуда, произошедшего полторы тысячи лет назад, когда апостолы исполнились божественного огня и принялись проповедовать на языках, которых прежде не знали.
Но сегодня утром это чудо казалось мне далеким и бессмысленным; меня переполняли страх и ликование из-за событий, произошедших со мной в мой первый день пребывания среди Борджа. Не зная, куда себя деть, я прошла через вымощенную мрамором крытую галерею и спустилась в чудесный сад, который видела накануне со своего балкона. День был солнечным и теплым. Сад благоухал. С одной стороны дорожки выстроились миниатюрные апельсиновые деревья в терракотовых горшках; кроны, подстриженные в форме шара, были усыпаны душистыми белыми цветами. С другой стороны росли ухоженные розовые кусты, выпустившие нежные бутоны.
Я бродила одна, пока не ушла достаточно далеко, чтобы меня нельзя было увидеть с моего балкона, и вообще прочь от всех глаз — во всяком случае, так я думала. Наконец, почувствовав, что становится жарко, я присела на резную скамью в тени оливы и принялась обмахиваться веером.
— Мадонна, — донесся до меня тихий мужской голос, и я вздрогнула.
В этот миг я была убеждена, что Родриго из мести подослал ко мне убийцу. Я ахнула и схватилась за сердце.
Рядом со мной стоял человек, с ног до головы одетый в черное — его наряд вполне мог бы быть рясой простого священника, только вот воротник и манжеты этой рясы были из отличного бархата, а сама она — из шелка.
— Прошу прощения. Я, кажется, напугал вас, — сказал Чезаре.
Строгая простота наряда лишь подчеркивала красоту его лица. Он был совершенно не похож на своих брата и сестру; его черные прямые волосы спускались чуть ниже уровня подбородка, не доходя до плеч, а темная челка отчасти закрывала высокий лоб. Борода и усы Чезаре были аккуратно подстрижены, губы и руки отличались изящной формой, в отличие от отцовских. Он унаследовал от отца темные волосы и глаза, но красота ему досталась от матери, Ваноццы. В нем были изящество и достоинство, которыми не мог бы похвастать ни один из его родичей, невзирая на все их драгоценности и пышные наряды. В Лукреции и Папе Александре я чувствовала коварство, в Чезаре — потрясающий ум.
— Вы не виноваты, — отозвалась я. — Мне просто не по себе после событий вчерашней ночи.
— И у вас есть на то все основания, мадонна. Я клянусь, что сделаю все, что в моих силах, дабы впредь предотвратить подобные чудовищные нарушения пристойности.
Я потупила взгляд, радуясь, словно несмышленая девчонка, что на мне одно из лучших моих платьев.
— Боюсь, его святейшество…
— Его святейшество все еще спит.