Я оступилась на лестнице — он побледнел как полотно и почти грубо крикнул:
— Смотри ты себе под ноги! Работать не дает;
— Тата, походи, пожалуйста, ты так долго сидела.
Идем гулять: «Не иди скоро, не устань, не споткнись, тут ступенька, тут камень».
— Эдди, — говорю я в отчаянии, — ты выводишь меня из терпения! Ты заботишься о моем физическом здоровье, но этот извод так действует мне на нервы, что я, кажется, заболею!
— Ax, Таточка, милая, не волнуйся, пожалуйста, я буду молчать. Я ничего больше не скажу, ты только не иди так скоро по лестнице.
— Отстань ты, ради всего святого!
Васенька тоже бесит меня.
Старк заразил его своей манией, они по целым часам говорят об этом совершенно серьезно, а вчера увлеклись до того, что стали обсуждать, какой университет лучше в Европе для молодых людей!
— Васенька, — говорю я ему по уходу Старка, — чего вы-то радуетесь?
— Да я люблю ребятишек.
— Да мало ли ребятишек на свете?
— А это будет как бы братец или сестрица единоутробные. Ведь вы мне мамаша, — и он собирает лицо в морщинки.
— Да ведь вы мне пророчили, что все не надолго?
— Ну, мамаша, теперь уж вы это бросьте думать, — говорит он неожиданно строгим голосом, — теперь вам хвостик пришит! Если бы «Колонна Траяна» не был глуп и сумел что-нибудь народить, так вы бы и там смирно сидели, а теперь уж «не рыпайтесь» — делать нечего.
Я сама вижу, Васенька, что делать нечего.
Кончаю Диониса. Пусть там будет, что будет, а Диониса я закончу. Тогда и подумаю о всей своей жизни, о том, что будет дальше.
Написала в Петербург, что остаюсь еще на некоторое время, Задержала меня фигура сатира, которую я переделывала по совету Латчинова и Васеньки.
Как я обязана тому и другому — они так много помогли мне в моей работе.
Васенька мне помогает в разработке деталей: он бегал по музеям, срисовывал, рылся по библиотекам, приносил мне выписки.
Латчинов же прямо вдохновлял меня. Он сидел целыми часами около меня и рассказывал что-нибудь о культе Диониса, о его изображениях.
— Кажется, не было культа такого распространенного, такого всеобъемлющего, как культ Диониса! Этот бог олицетворял производительные силы природы. Все растет, цветет в его присутствии!
Он и виноградарь — Ленайос — выжиматель, он заставляет забывать прозу жизни, уносит в другой мир, освобождает от действительности, он освободитель — Лиэй!
Дважды рожденный от Зевса, он вдвойне божествен!
А знаете ли, Татьяна Александровна, что в самой глубокой древности Диониса изображали зрелым мужчиной, бородатым и тяжелым. Что же, ведь его культ был культом полевых работ, маслоделов, земледельцев, виноградарей.
Празднества его — веселые буколические празднества. Он засыпает с природой и с ней же просыпается, будя Деметру и мать Персефону. Это празднества Галои, Линей!
Но людские понятия утончаются и, если хотите, извращаются, а культ, любимый культ светлого бога, растет. Кламис первый изображает его чудным юношей, в котором формы нежны и женственны, и во времена Праксителя никто не хочет изображать его иначе. Пракситель обвивает его какой-то мистической тайной двойственности, и вот культ становится сложной мистической религией, чувственной, таинственной, соблазнительной для человека, ищущего острых ощущений. Культ охватывает весь тогдашний цивилизованный мир! Элевсинские таинства! Темная роща Симелы! Ночь, факелы, бешеная пляска, свищут бичи, опускаясь на юные, прекрасные плечи, песни, страстные дифирамбы в честь юного Диониса — Иакха! Эвоэ! Эвоэ! Никто не смеет выдать тайны ночных мистерий — смерть изменнику! Но вот римский сенат выносит грозный указ: под страхом наказания запрещены эти фантастические, странные богослужения. Доносчик — женщина.
Если верить Ливию, то влюбленная девушка не побоялась мести служителей Диониса, да и чего побоится страстная женщина, когда теряет предмет своего обожания, а она теряла возлюбленного, увлеченного в эту бездну наслаждений и тайн!»
Я любила, когда Латчинов присутствовал при моей работе — все шло тогда гладко.
Эдди слушал его с интересом, не кричал на меня, позировал смирно и долго.
Латчинов, конечно, давно догадался о наших отношениях — ведь Старк ничего скрывать не умеет, но относится к нам обоим просто и тактично.
Латчинов является всегда с каким-нибудь презентом: то это конфеты или фрукты, то — статуэтка, то, наконец, просто номер журнала с забавной карикатурой.
Он мне несколько раз намекал, что готов заплатить за моего Диониса какую угодно цену, но Старк решительно объявил, что картина — «наша» и будет висеть у «нас» в гостиной.
Ну, это еще посмотрим! Я не страдаю самомнением, но думаю, что мой Дионис заслуживает лучшей участи. Может быть, я слишком переоцениваю его, но я желала бы видеть его в большой галерее, а не в буржуазной гостиной.
— Тата, ты подумала о бумагах? — спрашивает Старк, отдыхая с газетой на диване. У нас перерыв, и я по его просьбе медленными шагами хожу из угла в угол. Васенька только что явился и греется у камина.
— О каких бумагах?
— Для свадьбы.
— Для какой свадьбы?
— Для нашей. Что с тобой, Тата?
— Зачем нам венчаться? — удивляюсь я.
— Как — зачем? А наш ребенок?
— Так что же?
— Почему же ты хочешь, чтобы он не носил имени отца?
— Да ведь мы будем жить во Франции — запиши его на свое имя.
— Но если мы не повенчаемся, ты останешься русской подданной и ребенок твой будет незаконным! Ты удивляешь меня, Тата! — говорит он, спуская с дивана свои ноги в золотых котурнах.
— Ах, да! Ну, хорошо.
— Странный тон у тебя! Точно тебе нет дела до твоего ребенка! А я желаю, чтобы он был законный, чтобы какой-нибудь дурак не смел бросить ему прозвище «batard» [18] , чтобы он не стал потом стыдиться своих родителей.
— Ну, хорошо, хорошо. Повенчаемся. Когда хочешь?
— Конечно, как можно скорее. Как только ты окончишь свои дела, мы едем в Париж. Меня настоятельно туда требуют; теперь я не могу забрасывать свои денежные дела и должен усиленно работать, чтобы дитя не нуждалось. Я надеюсь, что через месяц мы будем женаты.
— Ну, ладно, — Мы, Татуся, повенчаемся, кроме мэрии, и в англиканской, и в православной церкви.
— Это уж, кажется, лишнее.
— Нет, нет, Тата, — умоляюще просит он, — мне этого так хочется, ты меня огорчишь.
— Ничего, ничего, мамаша, — вмешивается Васенька, — ничего, так покрепче будет.
Я молчу.
Ах, мне все равно! Венчайте меня по-православному, по-англикански, в синагоге, в пагоде… в пирамиде, наконец, если вам это угодно!
Старк ушел куда-то, и я пользуюсь случаем прочесть письмо из Петербурга.
При нем я не могу читать этих писем. Известия меня ужасно расстроили: заболела Марья Васильевна, Катя везет ее в Петербург.
Илья пишет, что у нее какая-то внутренняя болезнь и доктора в Тифлисе советуют сделать операцию. Илья опасается, что это рак — в их семье все умирают от рака — он очень удручен: это видно по письму.
«Я даже рад, — пишет он, — что ты останешься лишнее время в Риме, пока маме будут делать операцию». Я не нужна, не нужна ему, он не зовет меня разделить с ним горе, пережить тяжелое время вместе. Пусть так — это так и надо, но мне невыносимо тяжело.
Я приеду, буду собирать мое имущество, укладывать… разорять гнездо, к которому я привыкла, в котором я была счастлива, с которым так сжилась.
Там я жила свободно, свободно работала…
Зачем я об этом думаю? С этим все кончено, кончено. О, как мне тяжело, как мне невыносимо тяжело! А слез нет…
Старк сегодня очень весел. Я ему сказала, что он позирует в последний раз, и это привело его в восторг.