Ламинированные плотные кредитки довольно уважаемых банков. Сдержанный дизайн, выбитые коды, выбитое имя — все чин чинарем. Имен, впрочем, было два, и оба успели обрыднуть мне до изжоги: Pablo-Imanol Nun'es и Leon Pavlovsky, куда ж без них, без них и вода не освятится!.. Имя Ангела фигурировало на пяти кредитных карточках, а имя Ленчика — всего лишь на двух. Странно только, что среди всего этого строгого полиграфического великолепия отсутствовали следы бывшей-бывшей, на фотографии все трое смотрелись не-разлей-вода!.. И я успела к ним привыкнуть — именно в таком составе.
Кроме кредиток и пистолета в ящике нашлись и бумаги, в которых я не поняла ни уха ни рыла, гребаный испанский! Больше всего они напоминали какой-то договор, даже скорее всего — договор. Но дальше этого бесполезного знания я не продвинулась. И черт с ним, вот только зачем Пабло-Иманолу Нуньесу, мирному любовнику с мирным саксофоном, пистолет?..
Стараясь не думать об этом, я переложила пистолет, фотографию, кредитки и два скрепленных степлером листа, «скорее всего договора», в бумажный макдональдсовский пакет, купленный на подступах к Риере Альте. При жизни в пакете покоились чизбургер и большой стакан кока-колы, поглощенные мной в нервном напряжении. Слегка замасленная и такая невинная гастрономическая плоть пакета нынешнее содержимое отторгала, но не засовывать же пушку, за пазуху, в самом деле! С таким трофеем я и двух кварталов не пройду…
И на черта мне сдались эти трофеи, как выразилась бы отвязная Динка.
Сдались, сдались, еще как сдались!
Фантастический улов для овцы, не так часто она может выудить с мутного, покрытого склизким илом и рвущимися, как нитки, водяными червями, дна такие рождественские подарки. Теперь, подкрепленный пистолетом, визит на Риеру Альту выглядел вполне осмысленным. Не зря мы пошли на поводу у Ленчикова письмишка.
Совсем не зря.
Больше в квартире делать было нечего, и я уже направилась к двери и взялась за ручку, когда прозвучал этот звонок.
Телефон стоял в комнате, на столе, на приличном расстоянии от меня, и потому звук получился приглушенным. Так же, как и щелчок автоответчика. Так же, как и голос, последовавший за ним. Этот голос я узнала бы из тысяч других, этот голос я узнала бы даже под маскхалатом, даже под веселенькой расцветкой, приспособленной для напалма, рейдов по отрогам партизанской войны и вагнеровского «Полета валькирий». С этим голосом, окопавшимся в ушных раковинах, я прожила два года, два самых отчаянных своих года. Два самых грешных. Два самых тяжелых. Два самых лучших.
Ленчик.
Конечно же, Ленчик.
Ленчик что-то бегло пробубнил на испанском и отрубился. И оставил меня в растерянности. Я не знала, я просто не знала, что делать с этим звонком. Но каким-то чутьем, намертво присосавшимся к позвоночному столбу, поняла: звонок и есть самое важное. Важнее всех кредиток, всех сложенных вчетверо бумаг, важнее фотографии «8 августа. Мы в гостях у Пабло», важнее пистолета и обоймы к нему…
Если бы здесь была Динка! Если бы здесь была Динка с ее бесхитростной способностью к языкам, которая вливалась в нее вместе со спермой всех любовников!.. Если бы здесь была Динка — звонок Ленчика удалось бы сразу же приручить. Раскусить, раскокать, раскроить ему башку.
Но Динки не было.
Была я, совершеннейшая тупица, попка с псевдоинтеллектуальным списком между ног, которой не поможет и шикарное «Пошли к черту».
На тринадцати языках.
Я бегло повторила его на фарси, китайском, албанском, немецком, португальском, чешском, польском, на диалекте Бретани галло, на диалекте бакве — омелокве, на сербском, хорватском и греческом… И только перед последним, алгонкинским «Пошли к черту», меня посетила мысль, показавшаяся здравой: мне нужно записать все то, что прокрякал Ленчик автоответчику Ангела.
Записать максимально точно, и гражданский долг овцы будет выполнен. И даже перевыполнен. И пусть потом Динка разбирается: все, что могла, я сделала.
На стеллаже Ангела нашлась и ручка (иначе и быть не могло, на этом чертовом стеллаже при желании можно было найти все, что угодно, включая раннемезозойские отложения трилобитов, слепок челюсти покойного Робеспьера и исподнее покойного Мартина Лютера Кинга). А в качестве блокнота я использовала обратную сторону листков «скорее всего договора». И через полчаса непрерывного прослушивания стенограмма Ленчикова сообщения, старательно записанная русскими буквами, была готова. А еще через две минуты я покинула квартиру Ангела.
А еще через десять, в самом конце Риеры Альты, я обнаружила у себя на пальце дешевенькое кольцо, которое машинально прихватила. И забыла снять, вот хрень. Случайно ли?.. Вот вопрос…
* * *
— …И ты предлагаешь, чтобы я это перевела? — зло спросила у меня Динка. — Муть, которую ты настрочила? Могу тебя обрадовать: переводу это не подлежит.
Вот уже полчаса мы сидели в саду, на излюбленном Динкином месте — под оливковым деревцем у собачьей площадки. Я смотрела на Динкины колени, слегка припорошенные сухой пылью; Динкины острые колени, так хорошо изученные мной за два года. Я смотрела на Динкины колени и чувствовала себя полным ничтожеством. Самое время застрелиться из пистолета, унесенного с Риеры Альты.
— Но, может быть… Может быть, есть какой-то выход, а?
— Никакого. Я ничего не понимаю. Господи, мне самой нужно было поехать туда.
— Что ж не поехала? — Я все-таки нашла в себе силы огрызнуться.
— Ладно… Давай попробуем так. Читай мне эту галиматью вслух… Попытаемся разобраться еще раз…
Динка прикрыла глаза, задрала подбородок вверх и уперлась ладонями в колени. Теперь она больше всего напомнила медитирующего мальчика-будду, который не знает еще, что он — Будда. Странные, неясные и мучительные, как заноза в пятке, мысли о Динке давно преследовали меня. А здесь, в запущенном испанском саду, предоставленные сами себе, они становились просто невыносимыми. Я по-прежнему тихо ненавидела ее — за взбалмошный нрав, за похотливую всеядность, за разнузданный жертвенный пах, готовый принять в себя каких угодно паломников… Но еще больше — за ее громкую, демонстративную ненависть ко мне. И еще… Еще…
За рабскую от нее зависимость. Эта зависимость была иной, чем светлая, ничем не замутненная зависимость от бестиария. При всей необузданности его персонажей я научилась кормить их с руки, я приручила их: даже мантикора подчинилась мне, дружелюбно оскалив три ряда окровавленных зубов и выплюнув по этому знаменательному случаю ошметки чьей-то средневековой руки… Даже мантикора, не говоря уже об обитателях побезобиднее. Обо всех этих unicornis[31] , talpa[32] , vultur[33] …
А Динку… Приручить Динку не представлялось возможным. Не представлялось возможным сломить ее ненависть, еще в самом начале «Таис» я пыталась это сделать, но все мои попытки так ни к чему и не привели. Перечить Ленчику было опасно, перечить Виксан — бессмысленно, перечить Алексу — невыносимо скучно. Я — совсем другое дело. Со мной можно не стесняться в выражениях, меня можно втаптывать в грязь, блондинистую любимицу продюсера, безмозглого Рысенка с экстерьером овцы. И Динка отрывалась на мне по полной, она яростно мстила за псевдолесбийскую ересь псевдолесбийского дуэта; она, кондовая натуралка, которую заставили жить по странным законам. Ненавистным ей законам. Разве можно было вдохновиться моими немощными блеклыми губами, когда ее ждали совсем другие губы: жесткие, терпкие, хорошо заасфальтированные, укатанные, утрамбованные — мужские.