Есть среди жителей этого Дорчестера и медицинские сестры, и полицейские, и чиновники, но, как правило, если человек достигает подобной вершины, то он покидает Дорчестер и перебирается в Дэдхэм, Фрамингхэм или Броктон.
В моем Дорчестере люди живут потому, что приросли к этому месту, живут в силу привычки, живут, потому что сумели создать удобное, хоть и бедное, существование, в котором можно не бояться перемен. Тихая пристань.
В Дорчестере Дженны Анджелайн люди живут потому, что больше им деться некуда.
Нигде так трудно не объяснить разницу между Дорчестером белым и Дорчестером черным, как в моем квартале, ибо мы живем на пограничной полосе. Стоит лишь пройти по Эдвард Эверетт‑сквер на север, на восток или на запад, как окажешься в Дорчестере черном. И потому здешние с трудом воспринимают что‑либо, кроме черного и белого. Парень, которого я знаю с детства, сформулировал все это с предельной ясностью. «Знаешь, Патрик, – сказал он, – хватит с меня этой бредятины. Я отсюда родом, я вырос в бедности, никогда ни от кого ничего не получал. Отец нас бросил, когда я был еще совсем сопляком, в точности как в большинстве негритянских семей здесь в Бэри. Но меня никто никогда не умолял учиться грамоте, или устроиться на работу, или добиться чего‑то в жизни. Никто никогда ничем мне не помог – ни делом, ни толковым советом. Однако же я не взял „узи“, не пошел в банду, а стал крутить баранку автобуса. Так что не надо. Черномазым нет оправдания».
А Роксбэри, граничащий с черным Дорчестером, квартал Дорчестера белого, стали называть просто «Бэри» потому, что за уик‑энд там порой отправляют на тот свет человек до восьми юных афроамериканцев. Надо сказать, что черный Дорчестер старается не отставать, так что пора бы уж и официально переименовать квартал.
Мой приятель сказал пусть не всю, но правду, и это пугает меня. Когда я проезжаю по своему кварталу, передо мной предстает бедность, но не нищета.
Сейчас, оказавшись в квартале Дженны, я видел нищету вопиющую – скопище огромных уродливых зданий с заколоченными витринами. Одна витрина была выбита, и на стенах виднелись извилистые звездообразные следы от пуль. Внутри все было сожжено и разворочено, а вывеска из стекловолокна, некогда сообщавшая по‑вьетнамски, что здесь торгуют деликатесами, расколота. Судя по всему, торговля деликатесами ныне не процветала, зато крэк по‑прежнему расходился бойко.
Я свернул с Блю Хилл‑авеню и двинулся в гору, по улице, которую в последний раз мостили при президенте Кеннеди. За вершиной горы, за разросшимися кустами садилось кроваво‑красное солнце. Несколько чернокожих подростков переходили улицу – переходили неторопливо, молча, поглядывая на мою машину. Один, державший в руке палку от метлы, обернулся ко мне и вдруг резко, с размаху треснул ею по мостовой. Другой, гнавший перед собой теннисный мячик, засмеялся и предостерегающе наставил указательный палец в мое лобовое стекло. Они перешли наконец и скрылись в проеме между двумя трехэтажными домами. Я продолжал ползти в гору, с какой‑то первобытной радостью ощущая надежную тяжесть плечевой кобуры с пистолетом.
А мой пистолет, как выразилась бы Энджи, – это вам не баран накашлял. Это автоматический «магнум» 44‑го калибра, «автомаг», как ласково величают его в журналах типа «Солдат удачи», и выбрал его я вовсе не потому, что подсознательно хотел бы компенсировать свою анатомическую ущербность, и не потому, что завидовал Клинту Иствуду, и не потому, что мечтал утереть нос всем мальцам с нашей улицы. Нет, причина была иная и очень простая: я неважно стреляю. И стало быть, должен быть уверен, что если придется пустить его в ход, то я попаду в цель, причем так попаду, что эта самая цель свалится и останется лежать. Есть такие люди, которых подранишь из 32‑го, а они только обозлятся. А вот если в то же место засадить из «автомага», они попросят позвать священника.
Я стрелял из него дважды. В первый раз – когда полоумный и весьма крупногабаритный социопат захотел проверить, кто из нас круче. Выскочив из машины метрах в двух от меня, он очень стремительно пошел на сближение, и тогда я выстрелил и попал прямо в моторный блок. Он поглядел на свою «Кордобу» так, словно я прикончил его собаку, и чуть не зарыдал – из‑под искореженного капота повалил дым, и это помогло ему убедиться, что есть на свете кое‑что покруче его, и меня, и нас обоих вместе взятых.
Вторым был Бобби Ройс. Он держал Энджи за горло, когда моя пуля вырвала приличный кусок мяса у него из ноги. Не поверите, но Бобби Ройс после этого сумел подняться. Не только подняться, но и направить в мою сторону ствол. Он целился в меня даже после того, как две пули, выпущенные Энджи, подкинули его вверх и отшвырнули к пожарному гидранту и свет померк в его глазах. Бобби Ройс так и застыл, держа меня на мушке, и надо сказать, что при жизни в глазах у него было огня и блеска не больше, чем у мертвого.
Я вылез из машины у того дома, где проживала Дженна. По крайней мере, это был последний известный нам адрес. На мне был жемчужно‑серый полотняный пиджак свободного покроя и к тому же на размер больше, так что «магнум» из‑под мышки не выпирал. Подростки, сидевшие на капотах машин возле дома Дженны, явно собирались подурачиться.
Их было человек девять. Половина расположились на крыше облезлого синего «Шевроле‑Малибу» с ярко‑желтым блокиратором на переднем колесе – владелец явно не желал платить штрафы. Остальные пристроились рядом – на темно‑зеленой «Гранаде». Двое подростков спрыгнули наземь и быстро зашагали вверх по улице, опустив головы и потирая ладонями лбы.
Я подошел вплотную и спросил:
– Дженна здесь?
Тот, кого другие называли Джером, – тощий и жилистый, в мешковатой красной безрукавке и белых шортах – рассмеялся.
– "Дженна здесь?" – передразнил он пронзительным тоненьким голоском. – Можно подумать, закадычный друг явился. – Остальные тоже засмеялись. – Нет, папаша, нету Дженны, уехала на денек. Я ее обслуживаю, так что можете оставить ей сообщение через меня.
При слове «обслуживаю» вся компания загоготала.
Шутка мне тоже понравилась, однако я был твердо намерен сохранять невозмутимость.
– Типа того «пусть мой агент позвонит ее агенту», да?
Джером взглянул на меня с невозмутимым видом:
– Да, папаша, типа того. Все будет передано.
Они загоготали еще громче. Гораздо громче.
Ну вот, Патрик Кензи, ты и соприкоснулся с подрастающим поколением. Я прошел между машинами, что было не так‑то просто, поскольку никто и не подумал подвинуться. Однако мне это удалось.
– Душевно вам признателен, Джером.
– О чем ты, папаша?! Кушай на здоровье! Всегда ко мне обращайся!
– Как увижу Дженну, помяну тебя добрым словом, – продолжал я, поднимаясь на крыльцо трехэтажного дома.
– Проваливай, белая сволочь, – буркнул Джером, когда я открыл дверь в холл.
Дженна жила на третьем. Я взбирался по лестнице, вдыхая знакомые запахи, – во всех таких домах пахнет одинаково: нагретыми солнцем опилками, старой краской, кошачьей мочой, деревом и линолеумом, десятилетиями впитывавшими талый снег и грязь из‑под мокрых подошв, пролитым пивом и содовой, пеплом тысяч окурков. Я благоразумно не держался за перила, которые по виду в любой момент могли сорваться с ржавых стоек.
Свернув в верхний вестибюль, я остановился перед дверью Дженны – или, вернее, тем, что от этой двери осталось. Кто‑то пробил филенку дубиной – она валялась тут же, в груде щепок. Кинув быстрый взгляд в коридор, я обнаружил узкую полоску темно‑зеленого линолеума, заваленного обломками стульев и шкафа, разодранной одеждой, пухом, выпущенным из вспоротых подушек, обломками транзисторного приемника.