)
«Я не гожусь для общества»,– красуется 18-летний Лермонтов, едва появившись в свете.
«Кто мне поверит, что я знал уже любовь, имея 10 лет от роду?» – тут интересно не признание: кто же не влюблялся десятилетним! – а тон, каким оно сделано: серьезный, значительный, важный. Так надо по этикету: все уже было и все прошло.
В 16 лет Лермонтов записывает: «Наша литература так бедна, что я из нее ничего не могу заимствовать». Тем не менее, основной корпус его поэзии состоит из заимствований – у Жуковского, Батюшкова, Пушкина, иностранцев.
Дело не в том, что Лермонтов кому-то подражал – именно как мыслитель он был оригинален – но, не «заимствуя», он шел по известному, проверенному пути. И на лету подхватывал то, что облегчало путь – клише. Он пользовался готовым набором метафор и эпитетов по необходимости – как знаками препинания, которые тоже давно придумал кто-то другой.
При чтении всего Лермонтова видно, какая для него разница – писать стихи или писать.
В первом случае он следует норме, этикету, традиции, порядку вещей. Если он поэт – писатель стихов – то уместны и даже обязательным и «могилы холодные», и «пустыни безотрадные», и вывернутая светская поза: «Я перестал читать, чтобы не мыслить», и извращения в стихах: «Я жить хочу! хочу печали любви и счастию назло». Писателю стихов можно и нужно быть утомительно и лживо разочарованным, называть себя «гонимый миром странник» – это красиво. А кем гонимый, куда, отчего? – неважно (как и в знаменитом «Парусе»). Когда же Лермонтов не пишет стихи, а просто пишет – то есть выражает свою мысль – весь ход его мышления и стиль сугубо прозаический. Поэзия есть воплощение цельного сознания, проза – разорванного. Или по-другому: классического – и современного. У Пушкина мысль была стихом, а стих – мыслью. Совершенно иное у Лермонтова: в его лучших стихотворениях идет непрерывное сражение мысли и стиха. Победе мысли и обязаны такие лермонтовские шедевры как «Дума», «Родина», «Валерик», «Три пальмы».
В этих вещах – как бы облеченных в поэтическую форму эссе и новеллах – рифма и размер кажутся необязательными и даже случайными. Почти рудиментарными явлениями, вроде волос на груди или умения шевелить ушами.
Рудименты берут верх в «компромиссных» стихотворениях – в таких прославленных, например, как «И скучно, и грустно...» или «Как часто, пестрою толпою окружен...» Это явные попытки прозы, в которых вроде преодолена старая форма и прозаизирован стих, но налицо весь романтический комплект: «ласкаю негу», «лечу вольной птицей», «все ничтожно» – тот же привычный набор слов, сопутствующих известным чувствам. Красивости, облекающие глубокую мысль, неуместные, как танцы в соборе.
Довольно долго Лермонтов не проявлял в себе прозаика. Он боролся с гладкостью стиха стиховыми же методами. Ломал строфу анжанбеманом, как Цветаева и Пастернак. Варьировал популярные размеры: многие лучшие его вещи написаны вольным ямбом, где непредсказуемость строки – почти как в прозе. Вводил размеры непопулярные – первым в русской поэзии широко применяя трехсложники («Русалка» написана редчайшей комбинацией амфибрахия с анапестом). Пробовал частично обходиться без рифмы – в «Воздушном корабле» рифмуются только четные строки. Рифмовал вызывающе просто, как в «Валерике»: «право» и «право», «чего» и «ничего» (что-то вроде «Пейте пиво завода Главпиво»). Но оказалось, что окончательно победить стих можно только прозой. Этим дело и завершилось. До лермонтовского романа отдельные его прорывы в прозу выглядят, как выход на поверхность: глоток воздуха – и снова назад, вглубь. Туда, где Лермонтов искал свой подлинный голос и так долго не находил.
Чаще всего он пользовался лексиконом разочарованного романтика, иногда вдруг впадал в простодушный патриотизм – «Два великана», «Бородино».
Пожалуй, второе (после «На смерть поэта») по известности стихотворение Лермонтова – «Бородино». Но при всей хрестоматийности оно загадочно – прежде всего, совершенно непонятно, кем оно написано. Кто обращается к читателю? За семь лет до этого, в 1830 году, поэт написал «Поле Бородина», где герой, с одной стороны, по-солдатски стрелял из ружья, а с другой – обращался к товарищу с университетскими словами: «Брат, слушай песню непогоды: она дика, как песнь свободы». В «Бородине» находим столь же анекдотическое ворчание простых солдат: «Не смеют, что ли, командиры чужие изорвать мундиры о русские штыки?» Изыску за семь лет не убавилось, достоверности и поэзии – не прибыло.
Но в последующие годы Лермонтов вышел к прозе – по дороге создав выдающиеся стихотворения: как написанный на ту же военную тему «Валерик». Здесь прозаическая простота начинается с первых же корявых рифм и сразу увлекает в четкий ход мысли, в течение стройного рассказа. Здесь найден голос – собственный, без ссылок на оперных солдат и начитанных офицеров. Всего три года прошли со времен «Бородина», но там были бы немыслимы строки:
Вот ружья из кустов выносят,
Вот тащат за ноги людей.
В «Бородине»-то «звучал булат» в руках «могучего племени», а в «Валерике» бесцеремонно тащат за ноги без всякой стилизации – ни под романтику, ни под народ. Правда, вдруг мелькнет, как чеченский всадник, какой-то прежний Лермонтов: «Потом в раскаянье бесплодном влачил я цепь тяжелых лет...» Будто совсем иной человек сочиняет – вялый, банальный, а главное, почти уже забытый, преодоленный. Снова – один пишет, другой пишет стихи. И, к счастью, первый возвращается:
Мы любовалися на них
Без кровожадного волненья,
Как на трагический балет;
Зато видал я представленья,
Каких у вас на сцене нет.
В последние годы лермонтовские стихи впадают в ту самую неслыханную простоту, которую позже пообещает Пастернак:
Я знаю, чем утешенный
По звонкой мостовой
Вчера скакал как бешеный
Татарин молодой.
Когда мысль и прозаическая фраза стали одолевать стих, у Лермонтова появились новые для него произведения: вместо эмоционально-философских – повествовательно-философские. Таковы «Три пальмы», где отказ от привычного стихового набора дал поразительный эффект, заставляющий в поисках аналогий забегать далеко вперед – к Гумилеву, к переводам Киплинга:
Звонков раздавались нестройные звуки, Пестрели коврами покрытые вьюки, И шел, колыхаясь, как в море челнок, Верблюд за верблюдом, взрывая песок.
Автору явно спокойнее и уютнее в этом неторопливом потоке, где стих следует за фразой, а не наоборот. Тут не нужен удобный и расхожий оборот из прежнего Лермонтова – вроде «пустыни безотрадной» – потому что пустыню можно не назвать штампом, а показать и рассказать. В этом принципиально ином методе писания нет места готовым словесным блокам, нет места бойкой скороговорке, которая могла приводить Лермонтова к зловеще-комической мультипликации: «Голова, любимая тобою, с твоей груди на плаху перейдет». Ведь если идти от приоритета стиха, то гуляющая голова – норма, потому что сначала имеются в виду рамки (стих), а потом уже содержимое (мысль).
Как раз отсюда – все слабости самого, может быть, знаменитого русского стихотворения: «На смерть поэта». Оно целиком принадлежит первоначальному, «поэтическому» Лермонтову, хотя написано вольным ямбом, как «Родина» и «Дума». Но тут неровность, непредугаданность строк – результат не трезвого расчета по разрушению стиха, а следствие бурной эмоции. Стихотворение написано взволнованно – и только так его можно читать: глубоко и искренне сопереживая.