Как Птица Гаруда - Анчаров Михаил Леонидович 7 стр.


И видит Петр - первый Зотов афиши на тумбах - мать честная, неужто представление? Люди-то живут, а он думал, только стреляют на белом свете.

Часа через три, когда до дому и до своих, любимых оставалось только пройти Малую Семеновскую, Зотова у Введенского народного дома окликнул Непрядвин-сын.

Ни он тогда, ни Зотов еще не знали, что Ванька-каин в непрядвинской крови повинен. Но не любил сынок-офицер всех Зотовых независимо, за ихнюю черную кость и красную кровь и за то, что он, Непрядвин, в Москве и это, стало быть, ничего, а вот что Зотов не в окопе - стало быть, изменник.

– Зотов!

Узнал, сука.

– Стой, стрелять буду!

Глупо, такой день. Петр - первый затвор передернул и остановился. Непрядвин подошел.

– Я тебя сразу узнал, гадину, - сказал он. - Дезертир… Ну-ка иди к свету. Может, это не ты?

Вышли они под фонарь у скамьи подле ворот, а тот смеется.

– Ты, родимый… Защитник отечества. Не бойся. Теперь изменять можно. Достигли.

– Я, - говорит Петр - первый, - не боюсь!

– Ага… Значит, слышал уже?

– О чем?

А он опять смеется и зубами лязгает:

– Р-революция, Р-россия, тр-ретий Р-рим, р-раз-врат, р-раскол… Знаешь, зачем я за тобой шел? Не догадаешься, Зотов. Читал сочинение Якова Беме, где он предсказывает грядущее? Знаю, читал… Мне покойный отец говорил.

– Умер ваш батюшка?

– Убили. Тебя не касается… Читал? Не отрицай. Я Непрядвин, ясно?

– Я вашего батюшку не отрицаю.

– У Якова Беме про революцию что-нибудь сказано?

– Нет, - говорит Петр - первый.

– Может, ты невнимательно читал?

– Внимательно. Я читаю внимательно. От "а" до "ять".

– От "альфы" до "омеги", - сказал он. - Отца убили у вас на Пустыре… Последним его видел твой дед. Я выяснил…

– Что вам от меня нужно, гражданин Непрядвин?

– Твой дед зазвал его… Твой дед достал ему книгу какого-то Якова Беме… Твой дед зазвал моего отца, и его убили…

– Дед не мог зазвать, - говорит Петр - первый. - К нему сами тянутся.

– Плевал я на него… Он последний видел отца.

– Можно заявить в полицию.

– Полиции нет. Закона нет. России нет. Пустырь…

– Вы ошибаетесь, господин Непрядвин, - говорит Петр - первый, - в России только хозяева проходят…

– Верно, - говорит. - А грязь оседает. Кто был ничем, тот станем всем.

– Кто был никем, господин Непрядвин… А кто был ничем, тот ничем и останется.

– Невелика поправка, - говорит. - Из грязи в князи.

– Все князи из грязи, - говорит Петр - первый. - Господь дунул в грязь, и вот мы с вами друг друга терзаем… А все дворяне из княжьих дворовых холуев, из дворни… Почитайте господина Ключевского.

– Равенства хотите, сволочь?

– Нет, гражданин Непрядвин… Лишь избавленья от нищей тесноты хотим и полета души… Это только на земле толковище. А в небесах никому не тесно.

Непрядвин потер лоб, потом вытащил наган. Зотов вскинул винтовку. Тот, подумав, сунул наган в рот.

– Спьяну бы не надо, господин Непрядвин, - говорит Петр - первый.

Он сунул наган в карман шинели:

– Кто этот Беме? Жид?

– Нет, давний немец.

– Профессор?

– Нет, - говорит Петр - первый, - Сапожник.

– Вонючее отродье, - сказал Непрядвин. - Летать захотели.

– Тело воняет, - говорит Петр - первый, - отмыть можно… Беда, если душа завонялась.

– Как книга называлась?… В память отца спрашиваю.

– "Аврора"… - говорит Петр - первый.

– Как?

– "Аврора", - говорит, - Заря. С перстами пурпурными Эос.

И тут Непрядвин под светом фонаря побелел бинтом и сказал:

– Так назван крейсер, который стрелял по дворцу государя… Его спустили на воду в 1900 году… Мы с отцом были на освящении…

И закрыл глаза.

Зотов прислонил его к скамье, но у него колени не гнулись. Так и стоял, как штанга.

А Зотов ушел. Этого Якова Беме он не читал. Только у деда видал обложку и название - "Аврора".

Верующий ли он был тогда или неверующий, Зотов теперь не может вспомнить.

Был и верующий, был и неверующий, - всяко в жизни было. А только видел он тогда - если есть божье дело, то вот оно, начинается.

А впереди - морячок-парнишечка, клеши рваные, личико нищей оспой запорошено. У его радости - путь каменист лежит, у его радости - ноги в крови. Позади Пустырь проклятый, впереди - звезда по курсу. Отплыл раб, рабочий, магистр могучий в ту землю, где человек оправдан, если мощью поделиться, огнем своим, сутью своею, свободой своей.

Семнадцатый год, семнадцатый годок… Сколько бы ни рассказывать, не расскажешь. И руками будут разводить, и на счетах подсчитывать, и зубами греметь, и со слезами вспоминать, и все равно ни конца ему нет, ни краю, потому что он был равен Человеку, то есть иначе сказать - Вселенной.

Звезда моя!… Прости меня за все, прости, если что в жизни моей не вровень было со светом твоим и обетованием. Но я стремился.

5

"Еще раз в жизни довелось мне встретить господина сыщика и господина Непрядвина и господина главноуговаривающего Гаврилова в 1919 году, и о том записываю.

Удивительно это, но место было узкое, как горная тропа, и нашим коням не разминуться, не разойтись.

Стало быть, я заглянул в замочную скважину и увидел огромную тугую спину человека, который рылся в моем комоде, и понял, что, похоже, нашей разведке амба и хана, если я не смекну, как быть.

Оглянулся я на коридорное окно - ночь, собаки лают, выстрел. Задворки складов, ящики, бочки, бутыли, корзины.

Назад нельзя, там свои уходят проходными дворами, если, конечно, квартал не оцепили. А если не оцепили, то и шуметь нельзя.

Ну ладно.

Вхожу я в комнату и говорю:

– Здравствуйте, господин сыщик.

Он наставил на меня наган.

– Оружия у меня нет, - сказал я и поднял руки. - Я частное лицо.

– Что-то мне знакомо твое частное лицо… Ба!… Да это ты… - сказал он. - Кто бы мог подумать?

– Вас повысили в чине, господин сыщик, - говорю.

– Заслуги, Зотов, заслуги.

– А жалею я только об одном, господин сыщик, - говорю, - я так и не повидал моря.

– Это мы уладим, - сказал он. - В камере смертников из окна видно море… Ты удивишься: водяная стена стоит торчком до неба, а вовсе не простирается вдаль. Она простирается, когда стоишь у воды, а у камеры смертников высокий горизонт.

Когда уходил я на фронт с Московской дивизией, я думал, что буду теснить их до моря, и я на него погляжу, а может быть, они уймутся, и я лягу на берегу, и буду смотреть на волны и на хранилище воды, и стану думать - вот я видел разруху и голод, и как все это поникшее мы будем поднимать, чтобы стало как надо, но для всех, а не для кого-нибудь из некоторых. Но когда вышло иначе и я по приказу оказался в этом городе, догадался я, что за два последних годочка прежнее ушло все и я уже не хочу, чтобы все ихнее богатство было для всех.

А я, каюсь, не верил, когда наши агитаторы кричали нам о прибытии и эксплуатации только. Я думал: как же образованные, которые свободно читают книги на чужих языках и могут сколько хочешь не ходить на фабрику и поле, не копошиться в нищете и голоде, а читать слова любых мудрецов и праведников? И наверно, я думал, главное сражение они ведут за то, чтобы это доставалось только им. Это, конечно, была их гнусная жадность - чтобы их духовную сытость мы питали и обеспечивали нашим телесным голодом, и все же я понимал их. Я хотел достоинства и равенства, и все же я понимал их жадность - соблазн был слишком велик. Но оказалось, что я как был, так и есть дурак дураковский, и простуженные агитаторы, которые кричали нам листовки махорочными голосами, кричали правду, грубую, как коровье копыто.

Нас в камере было двое - я и ученый человек с коротким носом и как бы вывернутыми ноздрями, и я не мог вспомнить, где я видел его.

Назад Дальше