Он знал, что первые годы в Америке Люба пела в ресторанах и не гнушалась подрабатывать там древним ремеслом.
— Не особенно много. Так… на жизнь хватает, — пожала плечами Алла. Ей вдруг стало грустно. Захотелось встать и уйти. Люба пригвоздила ее глазами к стулу.
— И то славно. — Перламутровые зубы блеснули между приоткрытыми в легкой, чуть хищной улыбке губами. — Поехали со мной ко мне? Я снимаю обалденную хату в Раменках. Отдохнем по полной, — она усмехнулась, — программе. Юрочка, — обернулась она к продюсеру, — девочка поедет с нами! И не спорь! Мои, кто у меня на бэк-вокале, вон жрут там, за тем столиком, — она кивнула головой. — У, скоты!.. в вагоне-ресторане сидели всю ночь, пивом пропитались, как губки… классные негритятки?.. Тебе нравятся темненькие, малышка?..
Она уже мурлыкала. Она уже называла Аллу «малышкой». Она уже раздевала ее глазами. Люба Башкирцева, гори все синим пламенем, великая Люба. Алла вспомнила ее концерт почти год назад, в Рождество, по телевизору, она сидела в каморке у Серебро, грызла козинаки, Серебро шипела: «Жевалки испортишь!» — по экрану телевизора ходили цветные полосы, сквозь мелькания мерцала тоненькая фигурка Любы, она качалась на высоких, как ходули, каблуках и пела свой вечный «Шарабан», а Алла подпевала ей, заплетая мокрую рыжую косу — она вымыла голову не шампунем, а сырым яйцом, для пущей пользы. «Во живут звезды!.. — вздыхала Инна. — Едят икру, водку пьют из хрусталя!..» Вот и она сидит за одним столом с звездой. И сейчас поедет к ней домой. И что будет у нее дома?!
— Твое вино, Аллонька, и сыр, — Витя вежливо наклонился, поставил на стол тарелку с сыром и бокал. Алле захотелось выплеснуть «саперави» ему в лицо. Ее нищая закусь — рядом с горками красной и осетровой икры в вазочках, рядом со светящимися на просвет кусочками семги, с дымящимися шницелями, с золотящимися апельсинами и розовым виноградом «дамские пальчики». Успех измеряется роскошеством еды?! Да, и этим тоже.
— Ты с ним в паре?.. — Башкирцева хитро сморщилась. — Он пасет тебя?
— Виктор мой друг.
— Ешь. — Люба подвинула ей блюдо с горячим шницелем. — Тебе надо подкрепиться. По улицам работаешь?.. По ресторанам?..
«Хожу по ресторанам и шарю по карманам», - вспомнила Алла песенку Чарли Чаплина, песенку двадцатых годов, тоже из ретро-репертуара Башкирцевой. Люба взмахнула рукой, посылая мулатам и негритяночкам, работающим у нее на подтанцовках, что ужинали за столиком поодаль, воздушный поцелуй. Вскочила, едва Алла затолкала в рот последний кусок шницеля. Стоя отхлебнула заказанного Аллой «саперави». Почмокала губами.
— А ты знаешь толк в винах, крошка. Юра, зови ниггеров! Едем! Виталик прислал за мной две машины, они уже давно стоят на площади. Шоферы знают, что я люблю посидеть в ресторане, что, если я голодна, я до дома не дотяну. Шубка твоя? — Люба презрительно подхватила Аллину шкурку. — Я тебе новую куплю.
Она чиркнула горящим взглядом по Аллиному лицу. Щеки Аллы вспыхнули и стали такого цвета, как волосы.
У Алки Сычевой был сутенер. Его звали Сим-Сим. По-настоящему его имя было Семен Гарькавый, но все телки звали его Сим-Сим. Так уж повелось.
В ресторане около Казанского Сим-Сим время от времени вылавливал себе новых девочек. Он поселял их в коммуналках вокруг площади Трех Вокзалов, снимая им комнатенки по дешевке. Он и Аллу выловил около вокзала. Алла тогда была Сычихой-с-платформы. Ее трепали за копейку. Ее рыжие волосы горели зимой, под падающим снегом, факелом — у нее не было зимней шапки. Московские зимы мягкие, думала она, девчонка из-под Красноярска, со станции Козулька, чепуха одна московские зимы. Она как приехала из Красноярска на Ярославский, так тут и осталась, на Площади.
Сычиха всегда страшно хотела есть, торчала возле ресторана, жадно глядела в светящиеся окна, читала на окнах красные надписи на иностранных языках. Она видела — за стеклом стол, за столом человек. Человек сидит и сумрачно смотрит на нее. У человека тяжелый взгляд, раскосые глаза. Он одет в плохую одежду, как у нищего. Как пустили нищего в ресторан? Он ест хлеб и салат. На столе в графине — водка. Алла пристально глядит на него через мутное стекло. Человек глядит на нее. Хозяин ресторана благосклонен к человеку в затрапезке: он берет вино, много пьет, никогда не напивается, не буянит. Сычиха стоит и глядит, он глядит на нее и ест. Наливает водки из графина. Она ждет, что он сделает пригласительный жест рукой: иди сюда, я тебя угощу. Вместо ожидаемого жеста за стеклом на ее плечо ложится тяжелая рука. Это Сим-Сим. Он изловил ее. Она еще не знает, что это Сим-Сим. Что она попалась. Она цедит сквозь зубы: пошел вон, мразь, — и получает несильный, но отвратительно-унизительный удар по губам. «Еще раз так скажешь — выбью все зубы», - ослепительно, обещающе улыбается он. У него сальные темные волосы свисают на лоб, синяя щетина обнимает упитанные щеки.
Он тоже обедает время от времени в вокзальном ресторане. У него есть деньги. Он сутенер. У него тяжелая жизнь.
Стекло. Их разделяет только стекло. И на прозрачном стекле — ярко-алые, красные буквы. Буквы европейские, латиница, а ему кажется, это иероглифы.
Налить водки в стакан. Выпить. Он вливает водку в себя, как горючее в топку. Это его единственное топливо, что у него осталось. Если он не будет вплескивать в себя горючее, он загремит на тот свет. Скажи, тебе хочется туда? Тебе туда надо?
Вилка с нанизанным на зубья салатом дрожит в руке. Он видит свое зыбкое отражение в стекле. Он видит свои сощуренные раскосые глаза. О нем тут шепчут завсегдатаи: да, он был знаменитым художником, он уезжал из России в Нью-Йорк, да, он был другом Саши Глезера, другом Володи Овчинникова… он был страшно знаменитым, ты, стервятник, не трожь его, он жил в Америке… «Он жил в Америке». Как шифр. Как код. Он закодирован. Его никто не тронет. Его никто не вскроет, как сейф. Внутри — ни бакса. О да, ребята, он был богат!.. и потом враз разорился… и в трюме корабля, даже не на самолете, вернулся в Европу… и потом в Москву… и — бомжует…
Его здесь зовут просто Эмигрант. Никто не помнит, что его звали — Канат Ахметов.
Он ест салат. Он пьет водку, похожую на слезу. Он сам себя не помнит.
На квартиру Любы в Раменках все приехали на двух машинах, набитых битком, под завязку, как только не остановили, не оштрафовали.
Много вина. Батареи бутылей на широких, как льдины, столах. На большом серебряном блюде — черносливы. «Это иранский чернослив, ешь, хочешь, я очищу тебе киви?..» Ей — уличной девке — выкормышу Сим-Сима — сама Люба Башкирцева — звезда — очистит пушистый киви. Люба кладет перед Аллой длинный, изогнутый серпом банан, по бокам — два киви, смеется. Ее смех чуть хриплый, как и ее голос. От ее голоса, от вина у Аллы звенит в голове, слабеют ноги. «Не надо много пить, не пей вина, Гертруда», - шепчет она себе, беспомощно улыбается, Люба кладет ей в рот очищенный банан и снова беззвучно смеется. Те, черненькие, что у нее на бэк-вокале, что ели за столом поодаль в привокзальном «Парадизе», уже сидят друг у друга на коленях, лопочут по-английски. Черт, черт, когда-нибудь надо выучить иностранный язык, буду кадрить иноземных парней, купаться в баксах.
«O, my love, you are a funny girl!..» Сначала гул, звон. Потом — тишина. В тишине ловкие чужие пальцы тянут вниз с плеч бретельки лифчика, ткань платья, и плечам становится холодно, как на морозе. Поцелуи похожи на снежинки. О да, это падает снег, мелкий и острый, он обжигает кожу, он проникает в кровь, он сыплется на открытую рану рта, как соль, и это очень больно.
Это была не ночь. Это прошло сто ночей.