Расчёт погиб, но артиллеристы все же успели подбить вражеский танк; с площадки хорошо было видно его — он стоял на огороде возле нахилившегося плетня, безжизненный, чёрный, осевший набок и задравший к небу жерло орудия; впереди танка из неглубокого окопа выглядывал майор, его белая рубашка и сверкающая лысина отчётливо выделялась среди зеленой капустной ботвы; неподалёку бродил начальник штаба батальона, разгребал сапогами ботву, искал выроненные при бегстве очки. Табола пересёк площадку и стал спускаться к огородам. Он ещё не знал, зачем и для чего ему нужно увидеть майора: чтобы высказать накипевший гнев? Было такое инстинктивное желание, и, хотя он знал, что никогда ничего не скажет толстому командиру стрелкового батальона, все же мысленно слагал едкие негодующие фразы; он шёл и произносил целую обвинительную речь, но чем ближе подходил к окопу, из которого выглядывали белая рубашка и белая сверкающая лысина, всегда потная, которую майортогда старательно промокал носовым платком, — чем ближе Табола подходил к окопу, тем бледнее казались ему эти слова и фразы; в конце концов он решил сказать одно: «Подлец!» — но, когда подошёл, не сказал и этого, только окинул майора презрительным взглядом и зашагал дальше, к подбитому танку с задранным к небу орудийным жерлом. Молчаливое осуждение всегда сильнее и страшнее! Он обошёл вокруг танка, остановился напротив чёрной свастики, густо выведенной на броне; на свастике виднелось несколько царапин; Табола пригляделся к ним — это были следы от бронебойных пуль. Какой-то бронебойщик бил по свастике — или от сильной ненависти, или от явного незнания, что из противотанкового ружья нужно стрелять по смотровым щелям, а ещё лучше — по гусеницам… Пока Табола рассматривал царапины и думал о бронебойщике, к танку подошёл майор Грива. Он был рад и улыбался сквозь ещё не прошедший испуг и панибратски похлопал ладонью по холодной броне; танк теперь не был страшен, и потому майор осмелился даже потрогать рукой короткий ствол пулемёта, торчавший ниже смотровой щели.
— Хе-хе, голубчик!…
Майор остановился как раз напротив ствола пулемёта.
«Назад! Назад!» — Табола успел только подумать, но не успел выкрикнуть эти слова, как немец, сидевший в танке, обгоревший, раненый, полуживой, может быть, очнувшийся в тот самый момент, когда майор Грива качнул пулемётный ствол, — немец нажал на гашетку, грянула звонкая очередь, и майор, только что счастливо улыбавшийся, только что считавший, что смерть минула его, замертво упал на грядку; по белой рубашке расплылось огромное красное пятно.
За развалинами двухэтажной кирпичной школы смолкли последние орудийные залпы. Над соломкинской обороной опустилась недолгая тишина. Но уже в небе плыла новая группа «юнкерсов». Сейчас они вытянутся в цепочку и начнут один за одним пикировать на позиции; эти отбомбятся, прилетят другие, потом третьи, потом загрохочут орудия и с буревым посвистом взметнутся разрывы, потом повторится все то, что уже было: танковый ромб, атака автоматчиков, напряжение мышц и воли.
Табола из-под ладони взглянул на заходившие в пике «юнкерсы» и с тоской подумал; «Все начинается сначала…»
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
— Третья…
— Что считаешь?
— Цигарки. Прошлый раз на четвёртой «юнкерсы» начали бомбить.
— И охота тебе?
Сворачивая очередную цигарку, Сафонов удивлённо взглянул на своего подручного и покачал головой; во время боя он никогда не закуривал и не разрешал этого Чебурашкину, но, как только затихала артиллерийская стрельба и улетали, отбомбившись, «юнкерсы», как только на позициях, занимаемых взводом, устанавливалось затишье, — сперва расчищал окоп, противотанковую щель и проход к ней, потом садился на шинельную скатку, откидывался спиной к тёплой стенке траншеи и принимался курить, сворачивая цигарку за цигаркой и не выпуская из рук ни кисета, ни свёрнутой аккуратно, потому что Сафонов даже в этом любил порядок, газеты, ни зажигалки.
Он смотрел то на свои слегка вздрагивавшие от усталости пальцы, в которых держал кисет, то на кисет, цветной, ёмкий, с вышитой надписью: «Лучшему бойцу» — и молчал; он мог подолгу сидеть так, молча, по-своему, по-мужицки обмысливая происходившие события, и недовольно хмурился, когда Чебурашкин, возбуждённый стрельбой и своим подвигом, — в горевшем танке уже рвались снаряды, когда он откопал и вытащил из-под чёрного днища бесчувственное тело лейтенанта, — возбуждённый, главное, тем, что он действительно теперь не боится ни пуль, ни снарядов, ни танков, только с виду страшных, но беспомощных перед солдатской ловкостью и сноровкой, — Сафонов хмурился, когда Чебурашкин, которому непременно хотелось говорить, то и дело задавал вопросы. Старый пулемётчик отвечал нехотя, односложно.
— И Тракторный обороняли? — Да.
— И под Калачом наступали? — Вам повезло, дядя Ефим…
— Ладно, «повезло»… Набивай диски!
Сражался Сафонов и у развалин Тракторного, и наступал под Калачом; он хорошо помнит: такой же окоп, серый, сыпучий, шинельная скатка на дне, стреляные гильзы и диски у ног, ручной пулемёт на бруствере; так же наползали на позиции танки, чёрные, большие, с белыми крестами на броне, — танки фельдмаршала Паулюса; так же били по ним из орудий, противотанковых ружей, бросали под гусеницы связки гранат; так же в дыму и чаду метались люди, и над окопами, как несмолкающие раскаты грома, то совсем близкие, то отдалённые и приглушённые, грохотали разрывы; только это был не первый день боя, как сегодня здесь, под Соломками, на Курской дуге, а сто первый, без передышки, без отдыха сто первый, и не солнечными лучами, а дождевыми потоками заливало окопы, и солдаты, мокрые и от дождя, и от напряжённого боя, — отходить некуда, позади Волга! — бились насмерть. Рота, в которой находился Сафонов, занимала оборону в районе Тракторного, южнее завода «Баррикады». Так же, как только что сейчас в Соломках, стоял тогда Сафонов в окопе и стрелял из пулемёта по наступающей цепи гитлеровцев; фигурки вражеских автоматчиков появлялись и падали в тесном обхвате мушки, его ранило в руку, он перевязал рану бинтом и снова стрелял; потом швырял под гусеницы танков связки гранат, бутылки с зажигательной жидкостью — танки нельзя было подпускать к окопам, вернее, некуда было их пропускать, в сорока метрах позади — берег, переправа, снабжавшая патронами и людьми все сражавшиеся у развалин Тракторного батальоны и роты. В бою южнее завода «Баррикады» был у Сафонова в пулемётном расчёте подручным, вторым номером, такой же молодой, как и Чебурашкин, такой же весёлый и разговорчивый боец Михаил Панихин. Он погиб. Когда фашистский танк, скрежеща гусеницами, подползал к окопу, Михаил взял бутылку с зажигательной жидкостью, размахнулся, намереваясь поджечь приближавшийся танк, но случилось совершенно неожиданное — в поднятую над головой бутылку попала пуля, жидкость плеснулась на каску, на шинель, и вмиг жёлтое пламя огня охватило солдата; он не стал сбивать пламя; поднял вторую бутылку и кинулся — горящий человек! — к вражескому танку.