Танки идут ромбом - Ананьев Анатолий Андреевич 43 стр.


Сафонов хорошо помнил все: и как бежал Панихин, охваченный огнём, и держал впереди себя на вытянутой руке, подальше от пламени, вторую зажигательную бутылку, как ударил ею по решётке моторного люка, — языки пламени и огромные клубы дыма, как взрыв, сразу поглотили и вражеский танк, и солдата; потом, ночью, когда бой немного утих и над кирпичными развалинами бывшего цеха только взвивались одна за одной осветительные ракеты, Сафонов ползал к сгоревшему танку, чтобы принести тело Панихина и похоронить на песчаном волжском берегу, но вместо тела принёс только горстку пепла, обгоревшую каску, фляжку и погнутый алюминиевый солдатский котелок… Сейчас, глядя на Чебурашкина, медлительно и деловито — Сафонов научил своего подручного и медлительности, и деловитости — набивавшего очередной диск патронами, старый пулемётчик снова вспомнил о Михаиле Панихине; он подумал, что, пожалуй, и Чебурашкин поступил бы именно так, как Михаил, что даже не пожалуй, а наверняка кинулся бы с зажигательной бутылкой на вражеский танк — ведь не струсил, спас лейтенанта. Сафонов курил, окутывая лицо махорочным дымом; и кисет, и газетку все ещё держал в руках, и Чебурашкин то и дело поглядывал на его руки, с любопытством ожидая, когда пулемётчик начнёт сворачивать очередную; но Сафонов, хотя цигарка уже обжигала пальцы, продолжал затягиваться, не замечая взглядов своего подручного; медлительный и тяжеловатый на размышления, он не мог отделаться от нахлынувших воспоминаний; в памяти вставали дни Волжской обороны, суровые, страшные, когда приходилось за сутки отбивать по двенадцать — тринадцать вражеских атак. Он вспомнил и первую ночь, когда под беспрерывным миномётным огнём переправлялся на правый берег Волги, — рота с ходу, прямо с плотов контратаковала гитлеровцев, ворвалась в развалины цеха, а потом до конца обороны удерживала эти развалины; вспомнил и то пасмурное осеннее утро девятнадцатого ноября, когда войска Юго-Западного и Донского фронтов перешли в наступление, то утро и все последующие пять дней боев, когда танковые корпуса и он, Сафонов, как десантник на этих танках, прорывались к Калачу, Советскому, шли на соединение с другими нашими частями, кольцом охватывая трехсоттридцатитысячную армию фельдмаршала Паулюса. Но не картины атак, не грохот батарей, не рёв танковых моторов — в атаку ходили вместе с танками, прячась от пуль за широкие бронированные лбы, — не те хорошо запомнившиеся детали, когда приходилось стрелять в гитлеровцев в упор, бросать «лимонки» в набитые фашистами блиндажи, ротами, батальонами конвоировать пленных, — нет, не те частности, встававшие сейчас в воображении, волновали старого пулемётчика; то настроение, то ощущение силы, тот радостный холодок — наша берет! наша берет! — вновь, вспоминая, испытывал Сафонов теперь; он видел, как сдавались в плен гитлеровцы, как бросали к ногам автоматы и поднимали вверх руки; видел штабеля замёрзших тел в сизых шинелях и угловатых касках, сложенные на улицах волжского города. «Кресты на касках, кресты над могилами». Сафонов бросил окурок, приподнялся и из-за бруствера взглянул на белгородские высоты, тонувшие в пыльной дымке разрывов, — над высотами шёл воздушный бой, наши самолёты под прикрытием истребителей бомбили подходившие к фронту гитлеровские части — взглянул на лес, подступавший местами к самому гречишному полю, лес, из которого уже дважды выползал чёрный танковый ромб и откатывался назад; поползёт и в третий, и в пятый; с непривычной торопливостью Сафонов резко оторвал клочок газеты и полез в кисет за махоркой.

— Четвёртая…

— Все считаешь?

— Рассчитываю, когда «юнкерсы» снова пожалуют.

— Пожалуют ещё… Набивай диски!

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Раненые прибывали всю ночь и утром, и особенно поток их усилился сейчас, когда бой под Соломками затих и наступила недолгая передышка; солдат вели и несли отовсюду — и с развилки, и от стадиона, и с площади, что за развалинами двухэтажной кирпичной школы, и с переднего края; цепочка перебинтованных людей, казалось, никогда не кончится, она наводила уныние не только на орудовавшего скальпелем хирурга, который все чаще останавливался и разминал отёкшие пальцы, но и на фельдшера Худякова, тоже уставшего, еле шевелившего руками.

Худяков вышел из палатки, прислонился спиной к тонкому стволу берёзы, достал портсигар и закурил; он курил и смотрел поверх палаток, на небо, запылённое и выцветшее, чтобы не видеть лежавших вокруг на траве и ожидавших своей очереди раненых; от жары, потому что солнце уже высоко поднялось над землёй, от стонов и крика, от бессонной ночи и больше от похмелья, потому что с вечера все же успел порядком отхлебнуть спирта из флакона, фельдшер чувствовал себя совершенно разбитым; как росистый утренний воздух, жадно глотал он сизый папиросный дым и не ощущал крепости. Там, куда он смотрел, в сером выцветшем небе плыли «юнкерсы»; они разворачивались и вытягивались в цепочку для бомбёжки, и Худяков сначала безразлично пересчитал их девятнадцать; он подумал не о том, куда эти вражеские самолёты сейчас сбросят бомбы — на передний край или на деревню; и не о том, что после бомбёжки опять хлынет волна раненых к палаткам санитарной роты, — он вдруг понял, что девятнадцать — это уже не двадцать один, это уже не полная эскадрилья, уже двух самолётов нет, сбиты, уничтожены!… Он стоял и смотрел, как головной «юнкере» пикировал на цель; едва взметнулись первые жёлтые взрывы, бросил окурок и крикнул санитару:

— Заносите обожжённого лейтенанта! Когда уже подошёл к палатке и взялся за полог, услышал позади изумлённый голос санитара:

— Лейтенант-то ушёл…

— Как ушёл?

— Здесь лежал, на этих носилках…

— Может, отполз, посмотри вокруг?

— Не видно.

— Ушёл так ушёл, черт с ним! — раздражённо добавил Худяков, прислушиваясь, как серия разрывов прокатилась по селу. — Несите следующего, кто там очередной?

Хотя его тошнило и голова, казалось, была налита свинцом, хотя лейтенант Володин чувствовал страшную слабость, подкашивались ноги и руки, как чужие, непослушно и вяло хватались за тонкие стволы берёз; хотя он в первую минуту, когда поднялся с носилок, едва не упал от головокружения, — он шёл сейчас к селу, к позициям, к своему взводу, где ещё гремел бой, шёл, чтобы выполнить солдатский долг.

Он вышел к дороге неподалёку от развилки и сразу же наткнулся на огромную воронку, на дне которой уже проступила вода; за воронкой, почти у самой обочины шоссе, лежали трое убитых — капитан и двое солдат. Убиты они были, очевидно, давно, может быть, даже ещё вчера вечером во время первого воздушного налёта на Соломки, потому что успели уже остыть и посинеть. Володин остановился и оглядел трупы. Много искалеченных и изуродованных тел видел он сегодня, и все же захолодело в груди, когда склонился над синим, слегка уже вздувшимся лицом капитана — по лицу бегали муравьи и растаскивали запёкшуюся кровь; Володин отвернулся и на ощупь вынул из кармана убитого документы, развернул удостоверение личности и прочёл: «Капитан Горошников». Фамилия совсем незнакомая, он не знал, что это был тот самый новый командир батальона, которого так ждал и не дождался майор Грива, не знал, что уже и самого майора нет в живых, а командование батальоном принял на себя капитан Пашенцев, как старший по званию; и партийный билет Горошникова, и удостоверение личности, и обе красноармейские книжки, взятые у солдат, Володин положил к себе в нагрудный карман и вышел на шоссе. Он был уже на развилке, когда над Соломками появились «юнкерсы». Головной бомбардировщик пошёл в пике, и Володин, так же, как фельдшер Худяков у палаток санитарной роты, как подполковник Табола у развалин двухэтажной кирпичной школы, несколько мгновений напряжённо следил за стремительным падением вражеского самолёта. Взрывы взметнулись около стадиона. Второй «юнкере» явно целил ближе, на площадь; третий заходил ещё ближе к развилке, а четвёртый и пятый, наверное, уже начнут сбрасывать бомбы на развилку, обрушатся на стоящую здесь батарею противотанковых пушек.

Назад Дальше