Реалисты и жлобы - Щербакова Галина Николаевна 11 стр.


Как бывает в жизни.

Кто ж знал, что придется ему работать по этой части. Но так получилось. Когда Виктор Иванович совсем окреп в Москве, у Николая как раз к тому времени созрела идея уехать из Москвы навсегда. Намотался, наломался в командировках, и все вроде мальчик на побегушках. Виктор Иванович тогда начертил ему путь. Поработать помощником у хорошего перспективного человека, а через некоторое время попросить пусть маленький, но самостоятельный кусочек хлеба.

Все так и стало. Кто-то очень мозговитый решил, что не хватает им в руководстве вот такого вахлатого мужик а а , который жизнь знает не по книжкам, а знает ее ногами, руками… Ценно это? Ценно. Образование у мужика – историческое, так что если он его вспомнит, а командировочного багажа не забудет, то получится самое то.

Получился Николай Зинченко. Он всю жизнь делил людей на тех, кто землю пашет, и на остальных. Ах, как крут он был с остальными! Как беспощаден. Муж Лоры, имеющий непонятную профессию реставратора древнего искусства, говорил о тесте: «Мой непобедимый враг». Когда Татьяна бывала с Николаем на премьерах, литературных встречах, она всегда боялась, что ее подтянутый, хорошо одетый, сухо вежливый муж в какую-то минуту не выдержит взятой на себя роли и шарахнет фужером в зеркало и скажет им всем: «Мать-перемать! Ишь, зажрались… Ишь, обмясели…» Но Николай никогда из образа не выходил, не забывал, где находится, у нее же от этих встреч оставался запекшийся внутри ком страха и брезгливого ужаса. «Мать-перемать, интеллигенция… Смокинги напялили… А зипун не хочешь, а а рмяк, а чуни-галоши? Да я вас всех… И каждого в отдельности…»

Она читала это все в его чуть затуманенных глазах, всю ненависть и неприятие, и боялась, и стыдилась этого…

Правильно, что ее не до конца принимали в редакции. Она была его жена. Когда ее ставили в пример, Татьяна всегда нервничала. Потому что выглядело все так: «Дорогая М.М.! Вы кандидат наук, член редколлегии, а вам все до этой, как ее… До фени… А у нас техработник, она, можно сказать, душой болеет…» «Делу не нужны душевнобольные. Делу нужны профессионалы». У этой М.М. за зубами ничего не задержится. «Ваша Таня громко плачет, потому что уронила в речку мячик. У нее работа исключительно для семечек. Она женщина без проблем. А я за синими сосисками полтора часа стояла, а мне досталась чайная колбаса, которой не то что кошка, а А уже и собака не ест. Обслужите меня хоть по минимуму, и я за это сгорю на работе». Татьяне: «Я вас тут употребила по случаю. Имейте это в виду… Ну зачем вы во все вни-каете?»

Шла в угол, думала. И соглашалась с М.М., а потом отпаивала М.М. чаем, потому что ту «зело побили на летучке, зело». Вообще то того, то другого приходилось отпаивать.

Уже не было Натальи. Той Натальи, которая была раньше. Эта жила в Бескудникове, куда она сейчас едет, в комнате с ободранными обоями. Татьяна два раза сама обклеивала ей комнату, Наталья мазала куски клейстером, а Татьяна с табуретки клеила. «Смотри, какая получается светелка!» – говорила Татьяна, а Наталья смеялась. Потом Наталья все обдирала. Это у нее была такая степень опьянения, когда ей надо было все крушить и ломать. И она обдирала стены. И сидела в обойных ошметках на полу в серой бетонной клетке и пела их раздольские песни до тех пор, пока не приезжала машина с грубыми парнями, и они тащили ее по полу, а она радостно выкрикивала им в лицо матерные слова… Однажды все это Татьяна видела и кинулась закрывать заголившиеся Натальины ноги, а та рявкнула: «Не трожь! Хай глядят!»

Татьяна тогда все себя винила: где ж, мол, я была? Куда ж я, мол, смотрела? Сказала об этом Николаю, тот с отвращением дернулся: «Оставь! При чем тут ты? Это Вальке надо было бы холку намылить. Нашел себе кралю…»

Непонятная штука – человеческие отношения, но «краля», в общем-то, нравилась Татьяне. Не видела она в ней виноватости перед Натальей, в себе видела, а в Бэле – нет. Подругой Бэла не стала, очень корректные, холодные отношения, но в душе Татьяна ее не судила. «Любовь – не грех», – сказала она как-то вслух, после какого-то общего застолья глядя на себя в зеркало в ванной. Сказала и оторопела, потому что, во-первых, вслух, а во-вторых, она ни про что такое в тот момент не думала. Стояла, мыла руки, смотрела себе в глаза, и вдруг: «Любовь – не грех». Хорошо, что бежала вода, а то что она сказала бы Володьке? Он как раз в коридоре возле ванной с чем-то возился. Сказав же неожиданные слова вслух, стала думать о Бэле. И почему-то пожалела ее… Что бы там ни думал и ни говорил о себе Валя Кравчук… Никогда у нее к нему душа не лежала. И умный, и прибежит, если что, а не лежит душа… Тут она с Николаем в одной команде. Но это тоже не так! Николай как раз за ум, за мастеровитость не любит Кравчука. Он ему это в упрек ставит, потому что сам не такой… А Татьяна очень в человеке ум ценит. Когда-то в юности ей задали загадку. Стоит три мешка: в одном – ум, в другом – красота, в третьем – деньги. Что бы взяла? «Ум», – не колеблясь, ответила она. А ответ, оказалось, глупый. Оказывается, если так отвечаешь, считаешь себя дураком. Деньги надо брать, деньги! Но она упорствовала: ум. И пусть дура! Все равно – ум. Но вот с Кравчуком все было сложнее. Его ум ей не годился. Какой-то не тот был ум… Поэтому она и пожалела Бэлу, посочувствовала ей, что та в своей грешной любви на Валю напоролась .

Но ведь любовью напоролась!

А она на Николая как напоролась? То-то, голубушка, не судья ты людям. И Николаю – не судья. Он-то перед тобой не виноват… Он ведь любил, как умел. А ты никак не любила.

Она знала ночной скрип его зубов, холодную потность его ладоней. Она клала ему на лоб свою ладонь и говорила тихо: «Успокойся!» И тогда он долго, клокочуще матерился, проклиная всех и вся. Сразу после этого он уезжал на рыбалку. Возвращался веселый, хмельной и говорил детям, что рыбалка, охота на зверя – истинно христианские дела, что только человек-охотник был человеком естественным и счастливым, а цивилизация скрутила счастливцу голову. Но ведь охота – это не убийство в строгом понимании слова? Но он мог и убить. А может, и хотел… Мочь и хотеть – слова из разного ряда. До этого Татьяна додумалась не сама. Это ей сын объяснил: «Мочь – слово поведенческое… Мочь, делать… А хотеть – нравственное. Человек от человека отличается тем, чего он хочет…»

Она подумала: это слишком для меня умно. Я знаю одно: человек очень многое может. Может вытерпеть боль, голод, муку. А может и довести до боли, голода и муки. Может бросить на произвол младенца, может убить. Но может и что-то великое… Но никакое великое не может осчастливить брошенного младенца. Может, не может… Все он может, человек. Все! Вот про ее отца говорили, что он даже вовремя сумел умереть. Большие неприятности у него начались, а он возьми и умри. А так хотел жить… Так ждал конца войны и радовался, что в Заячьем советская власть не прекращала ни на день своего существования и люди не мерли с голоду. Это-то ему и поставили в вину, что не мерли…

Почему у нас смерть – всегда – по разряду доблести?

ВАЛЕНТИН КРАВЧУК

У Кравчука ломило в затылке. И хотя он уже снял эти уродливые очки-консервы, все равно осталось ощущение, что он в них, и все вокруг тускло, и продолжают давить на душу желто-горячие ботинки, сумевшие сохранить свой невообразимый цвег даже сквозь непотребно ширпотребскую пластмассу. Надо же именно сегодня им явиться! В другой бы раз он принял бы их как людей, с кофейком там, нар-занчиком, финскими галетами. Словил бы кайф от их растерянности, смущения, бывало такое, бывало. Объяснил бы им, как полудуркам, что не их ума дело, где прокладывать дороги. Популярно бы объяснил, но и немножко с подначкой. Есть, мол, в нашем народе это качество – фантазировать о глобальном (очень большом, значит, мужики, всеобщим, мировом), а в собственном сарае порядка навести не можем. «Ну есть в нас это или нет?» – Замялись бы желто-горячие, а куда денешься? Согласились бы… В своем сарае погано, это точно. С прошлой весны не метено. Так бы, смехом, все и закончилось.

Сегодня же – паскудный день. Не повезло мужикам, но и черт с ними. Не эти – другие… За чем-нибудь явятся…

Он бесконечен, хутор, как Вселенная… Верен, как судьба… Всюду тебя настигнет, всюду найдет…

Надо закрыть глаза и расслабиться. И перестать думать. Вообще! Будто нет у тебя для этого аппарата, а голова исключительно для шляпы и для еды. Так его учила Бэла – не думать . «Нечем думать! Понимаешь? Нечем!» И он застывал в позе немыслящего кретина, и – о тайна! – проходила боль!

Валентин поискал удобную позу, откинул голову назад. Сейчас! У меня нет мыслящей головы! У меня нет мозгов! Я пустотелый шар… Шар… Шар…

… Он вернулся из армии, и мать показала ему пачку больших, как полотенце, денег, которые «тебе, сынок, на учебу». Он ответил ей: «Спрячь! Мне не надо. Я пойду работать!» И мать заплакала. Боже, как она плакала, размазывая по сухому морщинистому лицу слезы.

«Зачем же я их ховала? – причитала мать. – Зачем же я бумажку к бумажке прикладывала?»

Он дал ей слово, что учиться будет обязательно. Он объяснил ей, что нет разницы в очном и заочном образовании. Что диплом дают тот же самый. Он ей посулил даже выгоды от такого образования, не материальные, моральные. Мать именно слово «выгода» поняла и стала вроде успокаиваться. Хотя с образованием она это слово, в сущности, соотнести не могла. Для нее дипломы детей имели, скорей, некое идеальное значение, как знак перехода в другую среду, другой мир, где уже не так важно в каждом, даже маленьком, деле искать выгоду. В сущности, она таким образом спасала детей от своей собственной доли. Одна, без мужа, без профессии, она всем троим дала высшее образование. Спасла ли?

Я пустотелый шар… Шар… Шар…

Первой была Ольга, старшая. Жизнь этой сестры – доказательство того, что иногда высшее образование попадает не в цель, а мимо. У Ольги был даже кравный диплом! Старая, старая дева, она всю жизнь прожила с тремя параллельно идущими, намертво заложенными в нее истинами. Первая. Труд превратил обезьяну в человека. Следовательно, любого, всякого уже человека тем более можно исправить трудом… Лопата, кирка, лом, тачка – символы труда. «А микроскоп? – смеясь, спрашивал он ее. – А ноты? А холст на подрамнике?». – «Нет! – отвечала Ольга. – Нет! Я имею в виду труд физический… Трудный…» – «А микроскоп – легко?» – «Не путай меня… Микроскоп – это, конечно же, легко». Вот такая у него сестра-шпала. Вторая ее мысль-идея была вычитанной: «Жалость унижает человека». Третья из песни. «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью».

… Я пустотелый шар… Шар… Шар…

Мир, остальной и всякий, размещался у Ольги между этими идеями. Он или соотносился с ними, или нет. Соотносящийся был истинный, не соотносящийся был враждебным. Враждебным в какой-то период жизни было даже, к примеру, пришедшее на смену привычному синему бостону джерси. Она последней в стране сняла блестящий, как отполированный, костюм и с отвращением надела купленный ей в Москве джерсовый. Через год она радостно констатировала: джерсовый хуже! Вылезают нитки! А она ведь знала! Сразу знала, что он будет хуже. Знать сразу … Априори… Это было неимоверно важно для нее. Трудности познания – глупости. Смотрите, как аксиоматично все истинное – твердость земли, прозрачность воздуха, зелень травы. И тут Ольга даже становилась поэтом. Откуда что проклевывалось… В общем, Ольга – тяжелый, неизлечимый случай.

Итак, я шар… Шар!!!

К Галине он ближе. Она старше его на три года, но в восприятии она – младшая. Это оттого, что он видел ее в беде, пережил ее вместе с ней. И взял все на себя, как, может, взял бы отец, будь он жив.

По времени все было тогда, когда у матери пропали все перевязанные ниточками деньги. Случилась реформа. Он, занятый Галиной, просто не успел мать предупредить, а потом узнал, что мать не поверила газетам и спрятала деньги поглубже, веруя, что они «вернутся». А им с Галиной очень нужны были тогда деньги. Он работал в молодежной газете и учился заочно в университете, жил в общежитии, ждал комнату, на воскресенье ездил женихаться к Наталье. Откуда у него могла быть живая копейка? Комнату ему обещали в доме, где жили Виктор Иванович и Зинченко, прямо в том же подъезде. Из полуторки – так называли однокомнатную квартиру – на первом этаже должен был выехать милиционер, у которого родилась тройня. Целое событие для города. Милиционер пил без просыху сразу от двух потрясений в жизни – трех дочерей и предложенной ему сразу трехкомнатной квартиры. Ни то, ни другое он осознать не мог, потому и пил от неимоверного звона в голове. Милиционер ведь однокомнатную только-только получил, до того они жили так, что семилетний сын спал буквально у них в ногах, на сдвинутых стульях. Как они радовались полуторке, все время ходили и спускали воду из бачка и слушали, как набирается вода снова. И здрасьте, пожалуйста, получите трехкомнатную! Правда, уже есть трое девчонок! Тоже здрасьте, пожалуйста! Как же это у него получилось – тройня? Это значит, особенность какая-то в нем есть? Что-то не такое, как у всех? Именно на этом месте в голове у милиционера начинался звон… Хорошо, что пришел хороший парень-журналист смотреть квартиру, и он ему честно рассказал про звон. «А когда приму, проходит». Они выпили первую «маленькую», дернули цепочку у бачка, послушали воду, вышли покурить и тут встретили Зинченко и Виктора Ивановича, который только что приехал из Москвы. И почему-то Виктор Иванович не просто узнал Валентина, как мальчика из «нашей школы», а как-то очень его обнимал, и вздыхал, и даже вроде всплакнул. Хорошо, у милиционера снова зазвенело в голове, пришлось пойти к нему в квартиру, выпить за здоровье дочек вторую «маленькую», дернуть за цепочку…

Надрались они тогда прилично. По квартирам их разводил сын милиционера, мальчик с печальными косенькими глазами. Валентин заночевал у Виктора Ивановича, а ночью тот его разбудил, повел на кухню и все рассказал.

Оказывается, он любил Галю, его сестру. Уже год у них отношения были «вполне конкретные», и он, порядочный человек, имел серьезные намерения: попросить назначение, куда Галочку направят после мединститута, «хоть куда, в любой уголок страны, пусть глухомань, например, Гурьев, пусть деревня, лишь бы вместе». Но случилось невероятное – Виктору Ивановичу предложили остаться в Москве. Он и в мыслях такого не имел. А его вызвали, куда надо, и спрашивают: «А по какой профессии у вас супруга (имея в виду, конечно, Фаину), чтоб мы подыскали ей работу?» Разве в такой ситуации скажешь про Гурьев и про Галину? Он сказал: жена – учительница химии. Вот так «предал я Галочку, предал, предал, не разубеждай меня!». Кто его разубеждал? Хмельная голова Валентина с трудом перемалывала информацию, но раньше понимания возникла боль. Заныло, застонало то, чего, в сущности, нет и быть не может. Душа. Так стала она в нем ворочаться, что даже ребра изнутри заболели. Виктор Иванович же, сказав тогда все, «как на духу», сказал и главное: Галина была беременна на шестом месяце. Идиотка сестра так уверовала в глухомань, что гордо носила конкретный результат конкретных отношений. «Она, конечно, надеюсь (а в глазах Виктора Ивановича был страх и не было особой надежды), не пойдет жаловаться, но торюет… А я? Да зачем мне эта Москва? Я ее просил? Но нельзя там отказываться. Не так поймут и хуже сделают. Ты меня понимаешь?»

Назад Дальше