Василий открыл ему дверцу. Фифа смотрела весело и нагло. Пахло дымом хороших сигарет. Он был в своей жизни, где у него рождались мысли, где он был умелец и хват, куда не приходили видения и призраки и где ничего не сходило с рельсов.
– Значит, в Крюково? – спросил Василий.
И тут он вспомнил, что с рельсов все-таки что-то сошло, раз он едет в Крюково. Вот у него и пакет тут приготовлен с вьетнамской соломкой и чешскими стекляшками. Презент одному подагрическому старику за совет и информацию, если он захочет их дать…………..
Но не было безусловности решения ехать. Что-то все-таки изменилось, и о соломе он подумал именно как о соломе… Не больше… Василий ловко выезжал на магистраль, стараясь попасть выше аварии, а Валентин искал в себе решительность и уверенность, которые куда-то канули.
– Знаешь, – сказал он Василию, – если ты вон там сделаешь правый поворот, а потом еще один правый, мы окажемся возле одного дома, где ты меня и бросишь. Отложим Крюково.
Василий молча сделал два поворота. Знал он этот дом. В этом доме Валентин жил со своей первой женой, Натальей. Потом были сложные обменные игры и махинации, в результате которых Кравчук имеет теперь свою трехкомнатную в центре, а Наталья комнату где-то в Бескудниках. Зачем ему надо в бывший свой дом? Что он там оставил, подумал Василий? Но тут же решил, что не его дело это выяснять, его дело рулить и тормозить, не задавая вопросов. Он остановился недалеко от дома. Смотрел вперед и ждал. Ждал стука дверцы, каких-то слов. Но сзади было тихо. Глупо смотрел на свои бывшие окна Валентин Кравчук, очень глупо. И не мог он объяснить, что его сюда привело. Следствия и причины будто поменялись местами. Важным стала сущая чепуха: у него в этом доме на шестом этаже начал расти тополек. Вгрызлось семечко в щель между балконом и стеной и пустило росток параллельно земле. Невероятное было потом, когда вопреки всем законам физики крохотное деревце выпрямилось и пошло тянуться вверх. Если ему что было жалко бросать, так это тополек, который к тому времени, как ему уезжать, был уже выше балконных перилец.
Сейчас дерева на балконе не было. Может, его не было уже давно – он ведь ни разу сюда не приезжал, только возникла в голове странная связь между тем, что его вопрос отменили, аварией и тем, что тополька не было.
«Это во мне литературное образование дает о себе знать,– подумал Валентин. – Пресловутая система образов».
Зачем он сказал – поверни направо? Зачем до этого свернул точно в тот двор, где отсиживался Василий? Что все это значит? Ничего не должно значить, если все в порядке, и черт знает что, если засбоило. Суеверия и Приметы – это демоны отчаяния. Тьфутьфукуния, постукивания по дереву, перекусывания, поплевывания, черные кошки, просыпанные соли, понедельники, пятницы – вертят как хотят бедного потерянного человека, он идет между этим, как по жердочке, усталый, затюканный, забывший, зачем он рожден.
А зачем он рожден? Он, Валентин Кравчук? Зачем мать выхаживала его в войну и после войны, зачем покупала криворогую козу с густым духовитым молоком? Почему тогда в армии, когда на учениях взорвался этот шальной снаряд, именно он оказался в замечательной ямке, по склонам которой росла земляника? Он к ней наклонился, к землянике, и остался жив. Почему он не ехал в том автобусе? Ведь автобус тоже ехал в Крюково. Почему он был сзади, а не там, внутри, как тот мужичок в красном? Почему? Ответ, который он вчера доподлинно знал, сегодня не годился. Сегодня его завертели демоны. Вот и тополек они срубили.
– Так и будем стоять? – спросил Василий. Шоферу не нравился хозяин. Он не любил, когда люди «размокали». Ну, авария… Делов!.. Мужик должен на смерть смотреть спокойно и хладнокровно. Дергаться из-за десятка покойников – себя не беречь. Смерть – дело житейское. Тут война на носу, все говорят – последняя, до «полного абзаца». Так что перевернутый автобус – ерунда. И если человек из-за этого плавится, ему не выжить. Валентин Петрович – кто бы мог подумать? – ведет себя, как баба. А еще за границу собирается. Кто его такого туда отпустит? Разочаровал его Валентин Петрович, разочаровал. А тот как почувствовал…
– Ты, Вася, подкинь меня к редакции и свободен. И смени выражение лица – будто тебе груз подменили. Это я. Я!
Но уверенности в этом не было. Ни у Валентина, ни у Василия.
БЭЛА
Она поняла, что звонка не будет. Поняла в кухне, куда пришла, чтоб в четвертый раз заварить себе кофе, потянулась к мельнице и вот в этой позе, на цыпочках, с протянутой рукой, вдруг осознала, что звонка нет не просто так, что у Вали случился, как теперь говорят, прокол, что его не утвердили, а может, и не сочли нужным утверждать, и он мечется сейчас по городу, не зная, как ей это сказать… Застонало сердце от этого невидимого ей кружения по городу, от его растерянности перед нею. К Наталье он бы поехал… Ей бы он сказал…
И тут раздался телефонный звонок.
Она перехватила трубку как-то неловко, наискосок и так же неловко прокричала «алло!» куда-то в запутавшийся шнур.
– Мама, это я! – услышала она тоненький и прерывистый голос дочери.
И хоть сомнений в том, что это была именно Катя, не существовало, она глупо, бестолково переспросила:
– Катя, это ты?
– Ну! – раздраженно ответила дочь.
Катя никогда ей не звонила.
Бэла всегда звонила сама. И долго вслушивалась в свою бывшую квартиру. Сначала в бабушкино скрипучее «Вас слушают» – к телефону подходила обычно она, – потом в долгое шарканье по коридору и отдаленное «Это она », потом, ей казалось, она видит, как они все вздрагивают, как по команде, подбородки вверх, и в глазах возникает недоумение: «Неужели она все еще существует в природе? Неужели все еще жива?» Это непонимание еще долго будет оставаться у них на лицах, пока что-то естественное и нормальное, с их точки зрения, не вернет им привычного состояния. Например, любимая передача «В мире животных». Какая-нибудь африканская каракатица в цвете и оттенках освободит их от наваждения – звонка Бэлы, – и они почувствуют себя прочно, покойно и счастливо. А пока они еще сидят с торчащими вверх подбородками, ее дочь доходит до телефона и вежливо дает согласие прийти к ней на свидание на Чистые пруды, или на Патриаршие, или куда-нибудь на берег Москвы-реки. Они гуляют всегда возле воды, Катя любит смотреть на воду… Может, это она просто придумала, освобождая, таким образом, себя от необходимости смотреть на мать? Смотри на воду, я буду смотреть на тебя. Это даже лучше, что не глаза в глаза.
Так вот, звонила Катя, и это было первый раз в жизни.
– Слушай, – сказала она матери, – мне нужны билеты на «Юнону и Авось»… На весь класс… Мне дали такое общественное поручение… Иначе меня в комсомол не примут. Сделаешь?
– Подожди. – Бэла взяла трубку, как надо, и села на табуретку. Где-то там дышала ее дочь. Она приложила трубку к уху, но ничего не услышала. Дочь дышала тихо. – Алло! – сказала Бэла. – Ты тут?
– Ну! – ответила Катя. – Так сделаешь?
– А при чем тут комсомол? – начала Бэла с конца.»
– Я же говорю! Мне дали поручение. Я культсектор. А все как один хотят на «Юнону»… Я уже заполнил а а нкету, и у меня мало времени… Ты говори сразу, сделаешь?
– Попробую, – ответила Бэла. – Я сама еще не видела, но там, говорят, конная милиция, когда идет этот спектакль…
– Это валютный спектакль, – объяснила ей, как дуре, Катя. – Иначе я к тебе не обратилась бы.
Она сказала «не обратилась бы» как нечто само собой разумеющееся, а потому и не могущее быть обидным.
– Ты преувеличиваешь мои силы, – невесело сказала Бэла и тут же заторопилась: – Я не отказываюсь… Нет… Я попробую… Сколько надо билетов? Двадцать? Тридцать?
– Тридцать пять, – ответила Катя. – Классная тоже хочет пойти, и литераторша.
– Ладно, – сказала Бэла. – Как ты живешь? Я по тебе соскучилась…
– Нормально… Все, мама, все… Извини, мне некогда… Я из автомата… Когда тебе позвонить?
– Я сама позвоню…
– Нет! – закричала Катя. – Не звони! Они не знают, что я тебя прошу… Пока, мама…
Они не знают… Еще бы! Та семья отличалась удивительно несовременным образом мыслей. Например, они ничего не доставали. Они оскорбились бы, предложи им кто-то непрямой путь получения чего бы то ни было. У них всегда все было. Уже сто лет, еще до эпохи макси-дефицита, мясник в гастрономе, увидев кого-нибудь из их семьи, бросал очередь и подобострастно давал им самый лучший кусок. Потому что дети мясника, траченные алкоголизмом дети, лечились у них. Они даже не заметили, что очереди стали длиннее, а мясник наглее для всех, но не для них. С ними он был все тот же «несчастный Толик». Потом у несчастного появился уже и внук, так что потребность во врачах не отпала, и Толик на оберточной бумаге со следами мяса написал имя и фамилию своей снохи, которая сидела в кассе молочного магазина. И уже дебелая кассирша лихо спрыгивала с насеста и, послав очередь туда, где, на ее взгляд, ей самое место, бежала наперерез всем членам той семьи, и они, вежливо благодаря, брали из ее рук все то, чего не было на прилавках. Быстрота самого действа была такова, что они не успевали заметить, что же все-таки на самом деле было на прилавках, а чего давно не было. Не исключено, что патриарх семьи, дедушка, узнав, что пользуется спрятанными продуктами, мог бы и возмутиться, и бросить им все в лицо, и никогда больше не воспользоваться услугами Толика и его снохи, но он не успевал ничего заметить, потому что лечил людей от зари и до зари.
Вся их семья действительно врачевала, и не считалась со временем, и не ворчала на неработающие лифты, и не научилась брать взяток, так что обслуживание вне очереди в наших Богом проклятых магазинах было таким слабым, таким ничтожным эквивалентом этому, что и говорить нечего.
Конечно, они должны были возмутиться, если бы Катя им сказала: «Я позвонила маме насчет билетов».
«Никто так не делает, – сказал бы дедушка. – Нужно официально заказать билеты в кассе. В театре будут рады, если целый класс придет к ним на просмотр. Валютный спектакль. Таких не бывает… Я сейчас же позвоню в управление театров и выясню…»
И позвонил бы, и выяснил: не бывает. А может, его послали бы, наивного дедушку, подальше? На нормальные вопросы у нас не отвечают, а уж на такие… Скорей всего,
Катя всех обманула: сказала, что идет за билетами, а сама позвонила матери. Хорошо это или плохо, что дочь выпросталась из кокона той семьи и уже начинает жить по правилам времени? Может, так вот, делая услуги, одолжения, они и придут друг к другу, и этот путь окажется короче кровного?
Как знать? Как знать? Во всяком случае, дочери надо помочь. Бэла обрадовалась хлопотам, отвлекшим ее от мыслей о Валентине. От той самой мучительной: Наталье, что бы у него плохого ни случилось, он бы все сказал сразу. Когда-то он ей, Бэле, сам со смехом признался: «Я такой был рубаха… Расстегнутый мальчик… С порога начинал все рассказывать… Все, что ни случилось. Мне, видимо, требовалось проговорить любые глупости… А Наталья, как магнитофон, все в себя мотает, мотает… Без реакции». – «Мотай и на меня, – сказала тогда ему Бэла, – я хочу этого». – «Знаешь, не могу, – ответил он. – Пред тобой я должен быть только умным…» Она осталась довольна ответом. Хорошо же ведь – хотеть быть только умным.
Она так любила и уважала всю эту «Валину лестницу», которую он прошел и начало которой скрывалось в странном хуторе, где он родился. Он никогда не брал ее с собой туда, да она и не просилась. Ей один раз хватило приехавшей в гости снохи, Галины.
– Эх вы! – сказала ей Галина. – Размахались вы с Валькой и давай все рубить. Ты – дочь, он – Наташку. Широкие очень оказались люди!
– А я думала, ты за нас, – глупо сказала Бэла.
– Я за вас, дураков, – тоскливо ответила Галина. – Только мне Наташку, подружку свою, жалко. За что ей такая судьба? Ах, какая была девочка! Помнишь, мини пошло? Так Наташка пошла по улице, мы все аж ахнули. Ноги у нее! Таких нету, Бэла! Как врач говорю. Все косточки выточены вручную, а лодыжка плавненькая такая, что сил нет. Идет, едва попа прикрыта, а не срамно, потому что красиво. Да что вспоминать! Она и изнутри была нежная, как твой цветок… Куда все делось? Почему именно ей такое горе? Эта водка…
– Валя с ней намучился…
– Знаю… Только где он был, когда у нее все началось? Где? Все писал про то, как, мол, все хорошо… Какие все вокруг молодцы да герои… Где ж его глаза были, Бэла? Где? Если он под носом у себя не видел?
Ничего Бэла не могла ей на это сказать. Не знала что… Ей стало ясно, что никаких слов против Натальи сейчас не будет, косточки, видите ли, у нее выточены. Деревенский, неведомый ей клан защищал себя, а она была для них чужая. И не Галина сейчас дала ей это понять. Еще раньше, когда они в первый раз пришли к Николаю Григорьевичу Зинченко. И тот ни разу на нее не посмотрел, что было даже глупо: в тарелку ей накладывал, в рюмку наливал, шубу подавал, а вот в глаза – не смотрел. Жена его, Таня, посмотрела, но это было еще хуже. Такая печаль была в ее взгляде, будто она, Бэла, в фобу лежала, а не в гости пришла. Странной показалась ей эта семья – Зинченко. Сын их, Володя, весь вечер просидел за столом молча, временами закрывая глаза, и Бэле казалось, что он внутренне считает: раз, два, три… пять… сорок семь… Будто отсчитывал он минуты бессмысленного времени за столом, с которым уходило что-то бесконечно для него важное…
В их спальне, поправляя колготки, она увидела фотографию: две молодые женщины склонили друг к другу головы в одинаковых островерхих меховых шапках, Татьяна и Наталья. И она навсегда поняла: ей нечего делать в доме, хозяйка которого держит эту фотографию у изголовья.
Нет, не приняли ее Валины земляки, но не знали, что сделали ей этим лучше: чем отчужденней и холодней они с нею были, тем нежнее становился Валентин, будто старался заполнить недостающее ей количество любви и внимания.
Она же всегда была уверена – сторицей ему все вернет. И вернула. Она его любила за всех тех, которых он из-за нее потерял. Она сделала из него настоящего столичного мужчину, научила его носить вещи, читать стоящие книги. Она соскребала с него весь его «заячий нарост» и выпрастывала умного, обаятельного человека, который вполне мог обойтись без старых знакомых. А вот оказалось: не может он ей позвонить о своей беде-неудаче (случилась беда, случилась, она чувствует), не может, потому что тот, которого она пестовала, должен был быть застрахован от любой беды, как прививкой от оспы.
Все на нее навалилось сразу, и она даже закачалась от взваленного груза, и кухонный стульчик заскрипел своими тоненькими растопыренными ножками. Бэла взяла себя в руки. Итак… Что было главным? Валя не позвонил. Наталье бы позвонил, ей – нет. Есть два типа женщин. Женщина для хорошей жизни и женщина для всякой, точнее, плохой. Кто-то ей это говорил…
Что такое она? На что она?
Смешно сказать, но она будто бы для хорошей. И не с ней делят последнее, не ее ждут в долгой ссылке. Она– другая. Перед тем, как ей позвонить, встряхиваются и надевают улыбку победителя. Чепуха! Она все это порушит, если кто так считает. Но прежде всего надо выяснить, где Валя, и сказать ему, пока он не успел рта раскрыть, что в гробу она видела эту заграницу. Не хочет она жизни, которая будет выдана ей на время. Она не любит прокат. Он ей противопоказан. Она ничего сроду там не брала. Это все надо будет быстро сказать Вале, чтоб он не думал, будто виноват перед ней, раз не принес престижное назначение на тарелочке с каемочкой. Бери, мол, дорогая, его тоненькими пальчиками и отщипывай медленно, медленно. Как виноградинки от пышной кисти на сочинском пляже…
Бэла позвонила в редакцию, и дерзкая Валина секретарша прокричала ей в ответ, что у Валентина Петровича летучка.
Вот и хорошо, подумала Бэла. У нее осталось время заняться билетами для дочери. Она позвонила знакомой актрисе, не ахти какой исполнительнице, но зато активной общественной деятельнице. На этой почве и состоялось у Бэлы знакомство с ней. Бэла писала о заводском театре, который ставил какую-то модную современную пьесу, а а ктриса приходила им помогать в этом. Все всё не умели делать. Самодеятельным актерам не интересно было играть «про себя», они были неестественны в попытках сказать привычные в их жизни слова. Такие, например: «Смежники нас подводят…» Актриса учила эти слова говорить естественно и с большим значением. Она становилась как-то боком и куда-то вверх, в потолок кричала: «Смежники…» Слово открывалось и повисало в воздухе, обнажая свою го-лость и бессмыслицу. И от этого выпростанного слова все действо становилось глупым, потому что не могло быть такой коварной и всемогущей силы в этих пресловутых смежниках, чтоб два часа взрослые люди из-за них страдали, ссорились и расходились друг с другом.