— Вы вернитесь оба…
… Когда они ворвались в телепортационный челнок — Завадский с ларцом, а Коптин с Валечкой, сидящей, а точнее, висящей у него на спине, — у них оставалось ровно три секунды.
Коптин всей ладонью надавил на сектора блокировки, автоответчика, SOS-генератора и экстренной аварийной нуль-навигации и, не выдержав нагрузки, грудью рухнул на пульт.
Сухая старческая рука, вся в пигментных пятнах, медленно отпустила его шею и съехала на пульт, срывая с пломб тумблеры аварийного старта.
Последний тумблер, старт-протяжку, выдернул в «готово», а затем в «полет» Завадский, хотя его скрючило и рвало от физического перенапряжения.
* * *
Трактир гудел на все голоса: стрельцы гуляли.
Сентябрь 1698 года был для них не простым. Совершенно внезапно царь Петр как с цепи сорвался: аресты шли за арестами. Ни с того ни с сего.
Так называемый бунт окончился в июне. Да и был ли он, бунт? Они подавали прошение о государевой милости. Что тут такого? Азов взят, государство цветет.
Они москвичи, в Москве их семьи. Стрельцы хотели прошением добиться от государя всего лишь соблюдения условий их службы: выплаты денежного довольствия за азовский поход, роспуска по домам после окончания войны и так далее. Они ведь не были рекрутами, и требование у них было, по сути, одно: начальство должно соблюдать закон не только когда призывает их в строй, но и когда приходит пора расплатиться за службу, за добытую кровью победу.
Что вышло тогда, в июне? Их встретила армия у Новоиерусалимского монастыря, две тысячи триста человек — потешные полки Петра и дворянское кавалерийское ополчение под командованием воеводы Шеина. Зачем она была нужна, армия? Стрельцы не имели намерения воевать. Алексея же Семеновича Шеина они вообще воспринимали как своего, так как он бился с ними плечо к плечу в обоих азовских походах, в последнем из них руководил сухопутными войсками. Впрочем, это не помешало ему повесить неизвестно с чего пятьдесят семь стрельцов прямо там, под Новоиерусалимском. А остальных разогнать по домам.
Денег стрельцам Петр так и не заплатил: казна зажала их жалованье. Однако стрельцы, разойдясь по домам, осели и успокоились: правды на Руси ни сказками ни ласками не найти — не одним поколением проверено. Все стихло. Казалось, навсегда. День шел за днем, неделя за неделей. Тишь да гладь.
И вдруг в сентябре, как гром среди ясного неба, начались повальные аресты. Никто не понимал, что случилось. Стрельцы жили открыто и не думали ни от кого прятаться. Охота. «Великий сыск». Какой там сыск? Все по домам, и никого искать не надо. Хватали из домов не знавших никакой вины за собой. Ежедневно арестовывались сотни. Все арестованные попадали «на конвейер» в Преображенский приказ. Говорили, что в этот приказ есть вход, но из него нет выхода. Трактир гудел.
Коптин с Завадским, получившие разрешение «расслабиться» после удачного выполнения сложного задания — организации побега князя Игоря из половецкого плена, — не случайно выбрали для отдыха этот, попутный по дороге домой, сентябрь 1698 года, этот кабак и эту компанию. Здесь можно было оттянуться без опаски — через неделю никого из стрельцов в живых не останется. Что тут ни вытворяй — последствий в будущем не ожидается: сто шестьдесят пять человек повесят у Новодевичьего, под окнами царевны Софьи, остальных просто казнят — всех, поголовно, — более четырех тысяч душ, обвинив в заговоре с Софьей и в попытке посадить ее на престол вместо Петра.
Гуляли крепко, так как смерть вовсю собирала уже свой урожай, несмотря на то что заговора никакого не было. Как, впрочем, и задумок осуществить переворот. Просто год назад, подавая такое же прошение государю, стрельцы, узнав, что Петр сейчас оттягивается в Англии, вручили прошение Софье, остававшейся «на хозяйстве». Это был законный и естественный поступок: если нет самого, отдать бумагу и. о.
Но Петр, вернувшись, прошение стрельцов повесил на сучок в туалете, как обычно, а злобу на Софью со стрельцами затаил необычайную и ничем не объяснимую: как и большинство владык России, он был тот еще клиент для психушки. Поэтому в сентябре 1698-го трактир уже гудел, встревоженный массовыми беспричинными арестами, но все же гудел пока еще безмятежно: картины «Утро стрелецкой казни» никто из стрельцов, естественно, в глаза не видел — Василий Максимович Суриков написал ее лишь сто восемьдесят три года спустя.
— Этому больше не наливайте, — склонился кабатчик к Коптину и Завадскому, едва заметно указывая взглядом на Митрофана Лукина, плечистого стрельца с окладистой бородой, сидевшего напротив них. — Беда будет… — пояснил он и отошел от их стола столь же бесшумно и незаметно, как подошел.
— Учит нас, как детей! — возмутился Завадский. — А то мы сами не видим, не понимаем!
— Да не учит он! — успокоил его вполголоса Коптин. — А прислуживает. Мы, с его точки зрения, знатная публика. Вот и стремится угодить, чтобы неудовольствия не вышло бы нам какого.
— Ну да! Ты тон-то его слышал, каким он сказал? Нашелся, блин, Макаренко… Учитель жизни… Далай-лама…
— Тебе, кстати, тоже хватит, — заметил Коптин.
— Ага! — кивнул Завадский в ответ и, взяв за ручки два кувшина с зельем, встал, протянув один из них стрельцу Митрофану: — Давай? За Васю Сурикова, а?
— За Васю можно, — согласился Митрофан, принимая кувшин. — За Васю выпьем!
— А ты ведь даже не знаешь, за кого пьешь? — подначил Завадский.
— Да ты ж сказал: за Васю! Зачем мне знать? Я верю! Ты ж угощаешь! Вот я тебе и верю!
— Ага!.. Ну давай!
— Давай!
Коптина даже передернуло слегка от того усердия, с которым Митрофан Лукин пытался вогнать в себя два литра самогонистого пойла под названием «зелено вино». Казалось, еще чуть-чуть, и мутноватая бурда брызнет у стрельца из ушей, из носа и даже из глаз — в виде фонтана мутных слез.
Но нет, все обошлось. Любовь к халяве на Руси превыше всего: на халяву и уксус сладок, на халяву и кирпич съешь.
Вместе с Коптиным за процессом введения в организм запредельной дозы одуряющих разум токсинов следила еще одна пара глаз — какого-то тщедушного стрельца в три вершка ростом вместе с шапкой. Тщедушный фланировал между столов уже, наверное, час, как сирота потерянный какой-то. Он явно был не при делах: без денег и компании — никто его за стол не приглашал.
Тщедушный остановился посмотреть, как Митрофан с Завадским заливают себя до бровей. Он смотрел во все глаза; лицо его выражало смесь безграничного презрения с безбрежной завистью. Оба эти чувства, проявляющиеся в жизни обычно отдельно, на этом лице образовывали идеальную композицию, гармонируя на каком-то высшем, недоступном рассудку уровне.
Митрофан, покончив с кувшином, мотнул головой, стряхивая с усов остатки зелена вина. Взгляд его вдруг зацепился за тщедушного стрельца. Возникла пауза.
— Ты Вася Суриков? — спросил вдруг Митрофан, покачнувшись.
— Нет, — ответил тщедушный стрелец.
— Вот и не хрюкай! — подвел итог Митрофан и с силой ударил стрельца пустым кувшином прямо по темечку.
Звук удара был страшный — как будто большим и тяжелым камнем с силой влепили по деревянной колоде.
Кувшин уцелел.
Стрелец устоял, но из его ушей и носа буквально хлынула кровь — бурно, обильно потекла, заливая грудь и плечи. Глаза тщедушного остановились, став безжизненно-стеклянными.
Кабак притих.
Митрофан, внезапно отрезвев, выронил кувшин и, переступив через убитого стрельца, быстро пошел к входной двери, властно раздвигая народ — оцепенелый, еще не до конца осознавший ужас случившегося. Он шел так уверенно, по-деловому, будто спешил за живой водой, оставленной им на улице возле входа.
Хлопнула дверь, закрываясь за Митрофаном.