Расскажи, расскажи, бродяга - Лаврова Ольга 4 стр.


Ребята собирались ее разыгрывать. Может, я пойду? Поучаствую? Жизнь-то, ее везде хочется прожить покрасивее.

– Исключительно меткое замечание, – подхватил Томин. – Но ваша коечка и сейчас у окна. Крайняя в левом ряду. Что скажете?

– Скажу, что такие ваши приемы противоречат нор­мам законности. Я буду жаловаться прокурору!

Зазвонил телефон, Томин снял трубку и передал Знаменскому.

– Братишка.

– Колька? Привет… С двумя неизвестными? У меня тут с одним, и то никак не решу… Честное знаменское… А ты еще разочек, настойчивее. Прежде всего по­требуй у них документы, у неизвестных, – он разъеди­нился. – По-моему, мать просто подослала его выве­дать, скоро ли я.

– Между прочим, не лишено актуальности.

– Давай все-таки подумаем, что нам дал…

– …этот пустой допрос?

– Отсутствие информации – тоже своего рода ин­формация, особенно если сообразить, куда и зачем она делась.

– Ну, давай пометем по сусекам.

– Начнем с конца.

– Почему он психанул? Он же не всерьез.

– Разумеется. Но впервые позволил себе такой тон.

– Может, думал прощупать тебя на слабину? Дескать, я заору, он заорет. Что-нибудь лишнее брякнет, понятнее станет, чего прицепился.

– Нет, он решил закруглить допрос.

– Да? Пожалуй. Осточертели твои географические изыскания: где – куда – откуда. Между прочим, верный признак, что за ним везде хвосты. Стоит ему произнести «Курск» или какая-нибудь «Епифань» – и мы вцепимся намертво: какой там вокзал, какой памятник на площа­ди, чем торгуют бабы на базаре. Значит, надо называть место, где правда был. А где был, там либо обворовал, либо ограбил.

– Не укладывается он в рамки вора. Даю голову на отсечение, он понимает, что значит «модус вивенди», понимает, что «амнезия» – потеря памяти. И не слышал песни «Расскажи, расскажи, бродяга». Что такое рядовой бомж? Тупой, опустившийся пьянчуга. А Федотов? Весь собран в кулак! Вспомни, как он уклонялся от обостре­ния темы. Как не давал сократить дистанцию. Для той вульгарной игры, которая шла, его броски и пируэты слишком выверены.

– Преувеличиваешь, Паша.

Знаменский взял из шкафа книгу, выбрал страницу, сунул Томину.

– Читай, я засеку время.

– Лучше ты, я малограмотный.

– Читай, говорят.

Томин прочел.

– Пятьдесят три секунды, – констатировал Знаменс­кий. – Против его сорока… У нас с ним на уровне подкидного, а он держится, как преферансист. В свете вышеизложенного что собираешься делать?

– Пойти ужинать наконец. Потом посмотреть по Ин­тервидению матч с югославами. И потом спать, – он направился к двери. – Завтра пошевелюсь: получу в Бу­тырке описание его личных вещей. Спрошу, не было ли передач. Кстати, та камерная драка занесена в его карточ­ку, можешь ее упомянуть.

Завтра воскресенье, но Саша пошевелится. Не имей сто рублей…

– Слушай, обязательно список книг, которые выда­вала Петрову-Федотову библиотека. И позвони в Перво­майский. Пусть там проверят, не присылал ли каких-нибудь матери переводов, посылок, заказных писем. Сло­вом, то, что на почте регистрируется.

– Это все просто. А вот хвосты… Мать честная! Утону я в старых сводках. Утону и не выплыву! Идешь?

В городе стояла весна. Праздничная, неповторимая.

Всю зиму валил снег. Только его сгребут и сложат высокими хребтами вдоль тротуаров, только начнут во­зить в Москва-реку, а он снова сыплет и за ночь иногда совершенно сровняет мостовую с тротуарами, и люди полдня ходят по улицам гуськом – где протоптаны тро­пинки. Только начнет желтеть и грязниться – снова летит и устилает все ослепительным слоем.

И вот после всех метелей пришла весна света. Солнце подымалось на чистом небе, разгоралось, с крыш начи­нали потихоньку тянуться сосульки, а тротуары странно курились и местами высыхали, не родив ни одного ру­чейка.

Держалось безветрие. Вокруг сугробов потело, они слегка оседали, но сохраняли зимний вид. Только там, где их раскидывали под колеса машин, быстро превраща­лись в серую кашу и сочились водой.

И каждый вечер строго после захода солнца – будто нарочно для того, чтобы не отнять ни единой краски у весеннего дня, – наползали тучи и отвесно сеяли снеж­ные блестки. Каждое утро пахло весной, каждый вечер – свежим снегом.

Эта пора была создана, чтобы влюбляться, бродить, восторженно щурясь на солнце и слушая капель… А поче­му, собственно, он идет один? Так естественно предста­вить рядом легкий, чисто очерченный профиль с золо­тым проницательным глазом. Ничто не мешает. Разве кто будет ему ближе? Глупо откладывать. Мать давно этого ждет, Томин ждет, Зиночка ждет. А весна и вовсе торопит. Такой весны может больше не случиться, и надо успеть к ней примазаться со своим счастьем.

Или жаль холостяцкой свободы? Чушь. Женщины появлялись в его жизни и исчезали, не оставляя глубо­ких следов, не отнимая ничего у Зины. Кроме времени А в жизни Зины был кто-нибудь? Не исключено. Охот­ников, во всяком случае, хватало. Царапнула запоздалая ревность. «Этак я еще и провороню ее! Глупо выклады­ваться до донышка на работе. Окаянная профессия. Не­выгодна ни в смысле карьеры, ни в материальном отно­шении. Зато сломать шею – сколько угодно. Ладно, тут чего уж… А вот Зиночка. Передает потешные словечки племянника, вяжет ему варежки, водит в зоопарк. Хва­тит. Решено!»

На пороге дома Знаменский сделал кругом, чтобы еще раз увидеть непривычно красивый переулок и пере­кресток под светом фонарей, окруженных сквозным хо­роводом снежинок…

Лапчатый… Перепончатый. Он заявился поглядеть на нашу Белокаменную!

«Вот как?! Так я уже знаю?! Уже способен опознать ту субстанцию, что копилась подспудно? Способен дать ей имя?»

Способен.

Волна тихой ярости смыла все личное и унесла, и до рассвета Знаменский был наедине со своим открытием, воюя против его недоказуемости и внешней абсурдности.

* * *

Маргарита Николаевна пекла оладьи, и втроем ели их на кухне с вареньем, со сметаной. Колька рассказывал что-то язвительное о школе, потом вынес мусорное вед­ро и закатился гулять. Знаменский продолжал сидеть за столом. До чего ж мать моложава. Нет, просто молода. В транспорте ей говорят «девушка». Еще Колька туда-сюда, но я совсем не гожусь ей в сыновья. Здоровый мужик, а она тоненькая, миловидная, смеется заразительно, не подумаешь, что психиатр, и чертовски умна. Доктор наук. И когда успела?.. С удовольствием моет посуду. Дальше по графику пылесос, веселая стряпня обеда. Быт ее не муча­ет, хотя от сыновей помощь невелика. Впрочем, оба все умеют – тоже ее заслуга, не отца. Тот был поэтично-неловок и к хозяйству не допускался вовсе. Зевалось.

– Плохо спал?

– Угу. Да оладьев тоже переел.

– Никуда не собираешься? – скрытый вопрос о Зи­ночке. – За городом сейчас с лыжами – восторг!

«За городом, действительно, сказка. Но у меня мази на такую температуру нет. И вообще, пожалуй, неловко прохлаждаться, когда Саша роет землю в Бутырке».

– А что не спал?

Знаменский начал описывать бродягу. С матерью он порой советовался. Маргарита Николаевна уточняла дета­ли, продолжая перетирать чашки, и в разговоре Знамен­ский лучше понимал собственные впечатления, прояс­нял для себя и облик лже-Федотова. «Лже» следовало уже из того, что произносил букву «г» без мягкого южного придыхания, характерного для курских.

– Симулировать помешательство можно. А вот симу­лировать некультурность трудно, – сказала Маргарита Николаевна. – Скорей, потому и немногословен: речь выдает. Иначе бы рассказывал.

Назад Дальше