Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков 27 стр.


— И жил красиво, — возвысил голос директор, — и…

Все замерли. Мне казалось, я слышу, как у всех в голове стучит одна и та же мысль: как закончить? Потому что по всем правилам риторики надо было завершить: «И умер красиво», что про человека, захлебнувшегося в собственной блевотине, сказать было

уж нельзя никак. Пётр Андреич замолчал, затравленно огляделся и, пробормотав: «И мня- мня-мня», махнул рукой и отошёл от гроба.

На одной из линеек в годовщину освобождения Киева от немецко-фашистских захватчиков директор спел нам песню «Ой Днипро, Днипро, ты широк, могуч и волна твоя, как слеза». Мы и не знали, что у Петра Андреича такой хороший голос. Он любил свой предмет — историю — и любил нас, и за это мы любили его. Никто и никогда над директором не смеялся.

Вот мы стоим в строю: Витька Сидоров, его через десять лет завалит в забое карагандинской шахты со всей второй сменой; Генрик Гассельбах, он окончит местный техникум, будет работать на Каменном карьере, потом станет инструктором райкома, потом третьим секретарём, но так и не станет вторым — как немец; Федька Лукашевич — его через пять лет ткнёт кортиком, допырнув до позвоночника, любитель всего морского стоящий рядом Борька Корма, и Федька умрёт от потери крови в кустах горсада, а Борька получит срок и вернётся только через десять лет, снова кого-то пырнёт и исчезнет в недрах лагерей уже насовсем (он был щеголь, часто гляделся в карманное зеркальце и говорил: «Что-то я зарос, как Сталин» — только эта фраза и останется от него); Генка Гежинанов, долго работавший агрономом в Алтайском крае, от которого я услышал самую уничтожающую критику советской системы сельского хозяйства и которого уже теперь увидел по телевидению с портретом Сталина в руках; Вовка Рыбинцев, застреленный во время службы в армии при невыясненных обстоятельствах; Рита Зюзина, груди которой были видны, наверное, и левофланговому и про которую потом никто не говорил ничего, кроме «Ну, Риточка наша…»; Васька Гагин, ставший известным всей Акмолинской области лектором общества «Знание» (освещая проблему охраны природы, Вася подчеркнул, что рыбная ловля с берега не несёт в себе никакого рецидива и не нарушает природный дисбаланс, а в лекции о советских спортивных достиженьях произнёс гениальную фразу: на футбольный чемпионат собралось лучшее кредо Европы); Юрка Гайворовский, отоларинголог, талант, надежда карагандинского мединститута, дошедший до того, что пил розовый от крови спирт, в который клали инструменты во время вырезания гланд, и умерший в лечебнице для алкоголиков; Петька Змейко, горный инженер, вступивший в партию по пьянке и легкомыслию и всю жизнь объяснявший мне, как это получилось.

16. ООН

Гурка, как всегда, был во дворе; что он делал, Антон понял не сразу, приглядевшись: Гурка гнул дуги. Он как будто нанялся иллюстрировать чебачинскую патриархальную жизнь: в прошлый приезд Антон, идя к нему, специально захватил дочку, и не ошибся: Гурка вязал веники. Заготавливать берёзовые ветки было дело детское (хотя надо было знать — не позже чем три недели после Троицы, до образования серёжек, которые в бане липнут к телу), но вязать — нужна была опытная рука.

Гурка только мельком взглянул на Антона; момент был ответственный: он медленно-медленно стягивал верёвкой концы толстой, уже безкорой палки-заготовки, только что вытащенной из огромного кипящего чана. («А дуги гнут с терпеньем и не вдруг».) От белой выструганной заготовки шёл пар, видимо, она была очень горячая, потому что, взогнув её и завязав узел, Гурка долго дул на свои красные руки.

— Как живешь, Гурий?

— Как все.

— А все как?

— Кто так, кто эдак.

— А кто эдак?

— Да тот, кто не так.

— А тот, кто так?

— Ну, уж он не эдак. Он всегда уж так, ох как так! Антон замолчал.

Гурий умел всё. Его ивяные вентеря, напоминавшие изяществом конструкции башню Шухова, служили годами, на санках его работы каталось три поколения детей всей Набережной. С соседей и знакомых Гурка денег не брал, за что жена Поля, дочь купца Сапогова, его ругала. Но Гурка считал — неудобно.

Ещё в школе Антон пробовал научиться у него плести лапти; Гурка терпеливо разъяснил разницу между русским глубоким и удобным круглым лаптем и мордовским, мелким, об осьми углах. Показал, как драть лыки.

— Лыки драл, куда клал? — сказал Антон.

— Чего? — не понял не знавший напечатанного фольклора Гурка. Учил Антона, как действовать главным орудием лаптёжного производства, называвшимся кочедык.

— Как? — холодея от восторга, переспросил Антон.

— Кочедык, — повторил Гурка и стал показывать, как низать и накосую затягивать петли. — Правильно затянешь — лапоть будет что твоя галоша. Знаешь, как мою работу отец проверял? Нальёт воды в пятку, ежели пропускает — сапожной колодкой по башке, за то, что матерьял спортил. Берёшь эту штуковину…

— Какую?

— Кочедык. Заперво заводишь его внутрь…

— Кого?

— Да кочедык, мать твою, — потерял терпенье Гурка.

Не мог же Антон объяснить ему, что больше всех лаптей вместе взятых, настоящих и будущих, ему нравилось само слово и то, как Гурка его произносит, выдвигая на последнем слоге вперёд челюсть, при чём обтягивался кожею и заострялся его кадык — тоже хорошее слово, но попросить произнести его совсем уж не было никакого повода.

Обучение лаптёжному мастерству на этом закончилось.

Всему Чебачинску Гурий был известен как тот, Кого знают в ООН. Работал он на водокачке железнодорожной станции. Дал по мордасам наезжему инспектору-начальнику, тому самому, которому когда-то по этому же месту съездил бедолага Татаев. Никита- кочегар как-то по пьянке намекал, что он, Никита, тоже приложил к этой ряшке руку, но свидетелей не было, и дело продолжения не имело. «Заинтриговали вы меня вконец, — говорил Гройдо, — что за рожа у него такая притягательная, нет сил удержаться?»

Гурку уволили. На водокачке он всю жизнь работал на насосах, больше насосов нигде в округе не было. Гройдо говорил, что Гурку уволили незаконно, что за мордобой проезжий ревизор должен был подать на Гурку в суд, а к службе это отношения не имеет.

Никита посоветовал Гурке писать в ООН, недавно организованную. Разговор происходил в котельной. Сначала Никита прошелся насчёт начальничка, в закон его мать, чтобы его могила х. ми поросла, чтоб его бабушка ежа против шерсти родила, в прабабушку, богородицу и бога душу мать, священный синод и матушку Екатерину…

Антон подумал, что кочегар начал Загиб Петра Великого, где все упомянутые были уравнены в едином потоке, и что сейчас пойдут святые, всехвальные апостолы и боговенчанные цари, — но Никита, пожелав напоследок, чтобы Гуркину начальнику шакалы яйца отгрызли, остановился и перешёл к делу.

— Прямо в ООН, — горячился он, и его единственный глаз сверкал в отсветах топки. — Приняли Декларацию прав человека? Приняли. Ты что, не человек?

— Человек, — соглашался Гурка.

— Так пусть тебя и защищают! Они должны защищать всех!

— Не смогут, — подумав, возражал Гурка. — Если всех взять… в одном Карлаге тут у нас, почитай, тысяч тридцать.

— Хорошо, — соглашался Никита. — Но одного-то — смогут?

— Одного, пожалуй, потянут, — соглашался Гурка. — Да разве до их доберёсси? Как послать?

— Ты давай, что послать. Его отец, — Никита мотнул головой в сторону Антона, — напишет. А дальше — не твоя забота,

Никита слов на ветер не бросал. У него, был канал в свободный мир — сын его друга, кочегара с того же броненосца «Ослябя», моряк, жил в Одессе и ходил в загранку.

— Ермолай мне не откажет. Вместе в Цусиме полоскались. Уговорит сынка.

Письмо было написано, но адрес? Бывалого матроса Никиту и это не смущало.

— Да просто: Нью-Йорк, ООН — по-английски. Пусть Антон у своей англичанки спросит. Один раз, давно, когда ножей не знали, х… мясо рубили, одним словом, при Николашке ещё, ждали мы прохода через Суэц, было дело с одним нашим матросом. По пьянке. Ну, не отпускают его из полиции — и всё. К командиру корабля — нельзя. Мы сами, матросы, попросили мичмана написать на бумажке: дескать, где резиденция английского генерал-губернатора. И с этой бумажкой — по городу. Отыскали! Генерал- губернатор-то один. А ООН — одна на весь мир. Найдут.

И нашли. Из ООН обратились к Председателю Президиума Верховного Совета Швернику, в обком пришла телега за подписью Горкина — секретаря Президиума. На месте сначала на всякий случай Гурку арестовали — Поля, его жена, вся зарёванная, прибежала к Стремоуховым ночью.

В НКВД у Гурки спрашивали две вещи: кто написал письмо и как его отправили в Нью-Йорк. Но Гурка был к обоим вопросам готов и отвечал, что сам написал, а письмо опустил в почтовый вагон поезда «Караганда — Москва». Ему не поверили, но он стоял на своём, как партизан. А когда отпустили, то в это тоже никто не поверил — уже дома.

Соседи, все отбывавшие по пятьдесят восьмой и пять или десять по рогам, квалифицированно разъяснили, что собрать в узелок, он потом с месяц висел у печки в Гуркиной избе. На работе Гурия восстановили — в это тоже никто не верил. Ходил даже слух, что начальника, кому врезал по замордку, уволили, но профессор Резенкампф, у которого как теплотехника были большие связи в депо, утверждал, что это неправда.

— Зайдёшь в избу, Антон? — сказал Гурий. — Выпьем.

— С утра?

— А что? С утра выпил — весь день свободен.

— Спасибо, Гурий, в другой раз. Тороплюсь к Атисту Крышевичу.

— А, к дипломату, Артисту Крысовичу! Сходи, сходи. Отчётливый мужик. Кофеем напоит. В Европах бывал, кофе делает хороший, крепкий, как рельс.

17. Гимн Советского Союза

Атист Крышевич не был учителем — он был атташе культурель посольства Латвии в Англии. Когда республику добровольно присоединили, посольство разделилось: большая часть осталась в Лондоне, меньшая поехала строить социалистическую Латвию.

Через Ригу они проследовали транзитом — кто в Потьму, кто на Колыму.

Атист Крышевич попал под Караганду, в Карлаг, а через десять лет, получив ещё пять по рогам, — сначала в Степняк, а потом в Чебачинск. С молодости он был на дипломатической работе, больше ничего не умел. Правда, вскоре выяснилось, что нужны его языки. Он их и преподавал в местных школах — где какой требовался: английский, немецкий. Преподавать, впрочем, он тоже не умел: никак не мог взять в толк, как человек, учивший язык с пятого класса, к десятому не может составить самой простой немецкой фразы; его это приводило в страшное недоуменье — с чего начинать, чему учить; к тому ж он не знал, как учить, в чём простодушно и признавался, говоря, что не имеет представления ни о каких методиках.

— А и никто не имеет, — не менее простодушно говорила ему Сорок Разбойников. — Вы поступайте как я: как меня учили, так и я учу. Вас как учили языкам?

— Мы разговаривали с гувернанткой. Или с родителями за обедом. По дням: сегодня по-английски, завтра по-немецки…

Он переводил на латышский Гейне, был знаком с Балтрушайтисом. У Антона он не преподавал. Но однажды в школьном коридоре он услышал, как Антон говорил Мяту:

— Совсем в духе Апсишу Екабса, или, если вспомнить его настоящее имя, Яниса Яунземиса.

— Вы знаете эти имена? — как вкопанный, остановился Атист Крышевич.

Антон смутился. Не мог же он сказать, что и псевдоним, и имя латышского писателя запомнил единственно из-за их исключительной звучности. Уже в десятом классе Антон принёс ему свой перевод из Гёте со словами, вспоминая которые, до сих пор покрывался краской стыда:

Назад Дальше