Евдокия Николаевна скончалась перед первой мировой войной. И каким трагическим обстоятельством сопровождалась ее смерть. Ее старшая дочь Юлия, прелестная девушка, в это время была студенткой Медицинского института. Младшей – гимназистке Соне – исполнилось 14 лет. Она была застенчивая, нелюдимая, вся в отца. Юлечка, обожавшая мать, была необычайно к ней внимательна. Она спала в одной комнате с матерью, была всегда начеку, зная, что вовремя поданная доза лекарства может отсрочить ее кончину. Совсем иначе вела себя Соня. Юлечка жаловалась мне на ее небрежное отношение к матери, на нежелание считаться с ее безнадежным состоянием.
Евдокия Николаевна умерла ночью на руках старшей дочери. Как только Соня узнала о смерти матери, она, не сказав ни слова, побежала в ванную и проглотила большое количество сулемы. Ее хоронили вместе с матерью. Смерть ее была мучительная, у нее постепенно отмирали органы чувств. Она поразила окружающих недетской стойкостью своего решения – ни капли сожаления об уходящей жизни. Пока была в сознании и могла говорить, она так мотивировала свой поступок: «Я не могу жить без мамы».
Из нашей семьи одна только мачеха умела, а главное, хотела быть помещицей и барыней. А между тем она была уже выделена и приезжала как гостья. Елена Георгиевна всегда старалась использовать лето для проведения какого-нибудь курса лечения. То пила сливки, чтобы пополнеть, то, чтобы похудеть, пила четыре стакана молока и ничего не ела. То брала какие-то травяные ванны. Наша несчастная работница Вулька должна была каждый день втаскивать и вытаскивать из русской печки громадные чугуны с водой. Бедная старушка к концу лета совершенно искалечила свои руки.
В это лето, вскоре по приезде, обнаружилось, что по приказанию Елена Георгиевна утром к чаю кипяченое молоко подавалось в двух сосудах. Сверху сливалось и кипятилось для нее, остальное – «для детей». Старший брат отменил это распоряжение, сказав, что он тут хозяин и не желает пить снятое молоко. А молока у нас было вдоволь. С ее стороны это была просто «отрыжка» прежних времен.
Наш дом стоял на небольшой горке, а баня под горой. Елена Георгиевна требовала, чтобы к ее выходу из бани подавался экипаж и вез ее в гору. Наш лесник и кучер Гришка должен был потратить несколько часов, чтобы выполнить ее двухминутный каприз. Меня всегда это возмущало, я демонстративно шла пешком.
В то время у белорусских крестьян был унизительный обычай целования рук у «господ». Согласно демократическим традициям отца, братья не допускали целования, поступали с крестьянами, как с равными, обменивались рукопожатиями, сажали их за стол, угощали и беседовали с ними, стараясь быть им полезными. Надо ли говорить, как нравился этот обычай нашей мачехе, как охотно она подставляла для поцелуя свои барские беленькие ручки.
Но все-таки мы всегда были очень рады пребыванию Елены Георгиевны в Журавке. На фоне деревенской скуки ее ровный, мягкий характер был особенно ценен. Она была «уютная», любила посидеть за самоваром, умела побеседовать. Около нее мы подолгу засиживались за обеденным столом, особенно, когда в хорошие дни обед подавался в липовой беседке. Вечером для необходимого ей моциона она собирала всех на прогулку. По дороге пели хором. Старший брат, абсолютно лишенный голоса и слуха, был большой любитель хорового пения. С большим чувством запевал он любимые «Коробейники» и «Среди долины ровные».
В течение не менее 50 лет Журавка была в аренде у двух поколений семьи Евзовичей. Родоначальник ее, Гершек Абрамович, в то время глубокий старик, был из «мудрых» евреев. Мы любили его и считали членом журавской семьи. Он охотно беседовал с мачехой и братьями, не прочь был и пофилософствовать, приводя примеры из библии, каждую свою мысль он подкреплял словами «по всем правилам сказавши». После третьей порции чая он опрокидывал стакан и обязательно клал на дно его съэкономленный огрызок сахара.
Что касается ведения хозяйства в Журавке, то оно было из рук вон плохо – трехпольная система и никаких нововведений, все по старинке. Рабочие-батраки жили в грязной «семейной» без пола. Кормили их неважно. Братья отлично сознавали, что требуются коренные реформы. Предполагалось, что Веня, окончив Ветеринарный институт, поедет в Германию, чтобы в течение двух лет ознакомиться с тамошней постановкой сельского хозяйства. Затем братья предполагали отдать или по дешевой цене продать большую часть земли соседним крестьянам. На оставленной для себя небольшой усадьбе Веня предполагал завести образцовое хозяйство. Он прослушал годичные сельскохозяйственные курсы в Берлине. И вот не знаю, почему дело затормозилось. А потом пришла революция, и все вопросы разрешились сами собой.
Мой старший брат Георгий Алексеевич окончил два Высших учебных заведения и был врачом. Он был хороший оратор и за противоправительственные выступления на студенческих сходках был выслан на год во Владивосток. Вторично он был наказан переводом из Петербургского в Московский университет. Блестящий умница, человек начитанный, он всегда вынашивал в себе какие-то новые оригинальные мысли, охотно делился ими с окружающими. У него была особая манера оценивать внешность людей, обращая главное внимание на руки. Помню, однажды в разговоре с ним я восхищалась красотой новой знакомой. «Разве можно называть красивой женщину с такими безобразными руками», – возмутился он. Ему нравились мои руки. «Нашел руки прекраснее твоих», – писал он мне откуда-то.
С большой нежностью относился Георгий Алексеевич к маленьким детям. Какого замарашку ни встретит на улице, для каждого находил ласковое слово и конфетку, запасы которых всегда были у него в кармане.
В своей медицинской работе Георгий Алексеевич по какому-то странному легкомыслию не принимал достаточных мер от заразы. Еще совсем молодым врачом, прооперировав больного, он перенес заражение крови. Затем он заразился от своего пациента обезобразившей его черной оспой, сразу после болезни он приехал ко мне на поправку. В первый момент мне пришлось собрать все силы, чтобы не крикнуть от ужаса и боли за любимого брата. Вместо красивого лица я увидела страшную маску. С годами рубцы несколько сгладились, но брови и ресницы не вернулись. Эти два тяжелых заболевания с длительной очень высокой температурой очень ослабили его сердце. В 1919 году в Петрограде свирепствовал сыпняк. Георгий Алексеевич был в это время врачом в городском распределительном пункте. Самое опасное место для получения заразы. Заболев, он сразу потерял сознание, положение его было признано безнадежным. В апреле 1919 года его не стало. Ему было 46 лет. Товарищи по работе и друзья всегда отмечали его исключительную обаятельность. Он был очень хорошим и добросовестным врачом. По отношению к пациентам отличался полным бескорыстием. В случаях, когда его интересовала болезнь, или он чувствовал себя ответственным за ее течение, Георгий Алексеевич часто просиживал ночи около больных, отказываясь от компенсации.
Когда он приезжал летом в Журавку, больные стекались к нему за десятки верст. В тяжелых случаях за ним приезжали ночью. Он никогда никому не отказывал. О каком-либо отдыхе в деревне нечего было и думать.
Он не был женат и не оставил потомства. Последние десять лет около него была хорошая женщина, только невероятно ревнивая. Мы шутили: «Сократ нашел свою Ксантиппу». Живя с ним, она окончила акушерские курсы и была хорошей акушеркой. Она работала вместе с тогда еще очень молодым, теперь знаменитым гинекологом К.М. Фигурновым . Он высоко ценил ее добросовестную, умелую работу и на редкость бережное и любовное отношение к новорожденным малюткам.
Георгий Алексеевич был мой брат и человек, родственный мне по духу. Так мало пришлось нам быть вместе. Почти всегда жили в разных городах. Так тяжело было мне его потерять.
Помню несколько его мыслей, которые заставили меня задуматься и остались в памяти: он делил человечество на: 1) людей центра и 2) людей периферии. Центр, как он его понимал, внутренняя, постоянно действующая рабочая инстанция, шире и умнее, чем совесть, актуальнее и повседневнее, чем «святая святых». Человек, обладающий центром, им воспринимает жизненные явления, анализирует их до предела, в нем же находит императивы для поступков. В центре нет места для соображений и стимулов личной выгоды материального порядка. Там все диктуется сознательной честностью, благородством и если выгодой, то только духовной.
Люди периферии (среди них много добрых и альтруистически настроенных) действуют бессознательно, не анализируя ни жизненные явления, ни свои реакции, а если и проводят анализ, то не доводят его до первоистоков, натыкаясь по дороге на тормоза мещанской морали или религиозных предрассудков, а то и просто материальных выгод. Как у умных людей мелькают глупые мысли, но они их не высказывают, так и у людей центра бывают также мелкие периферические мысли, но они не могут быть рычагом основных жизненных решений и поступков.
Говоря про острый характер, который зачастую принимают семейные ссоры, брат объяснял эти явления тем, что к повседневным, часто небольшим недоразумениям, присоединяется атавистическая ненависть полов, поколений, родов, живущая в веках рядом с любовью.
«По моим наблюдениям, – как-то сказал мне брат, – человек никогда не желает и не может по своей природе искренно желать другому больше счастья, чем сам его имеет. Исключается, разумеется, материнское чувство».
Совсем в другом роде был мой другой брат, Вениамин Алексеевич. В отличие от других членов семьи он обладал небольшими талантами. Хорошо рисовал, задушевно пел украинские песни, аккомпанируя себе на гитаре. Характера был властно-тяжелого, сумрачного. Но был цельный, переживал все глубоко, героически разрешая жизненные проблемы. Материнская характеристика трехлетнего сына: «Веня не ласковый, но душа у него хорошая» – оказалась верной. В февральскую морозную ночь, когда умер отец, он в галошах на босу ногу и пальто поверх белья побежал искать доктора. Как-то он сказал мне: «Если бы городовые защищали слабых от сильных, а не сильных от слабых, я бы хотел быть городовым». Однажды на Невском он умелым приемом ветеринара усмирил взбесившуюся лошадь. И моментально скрылся в толпе. Любимая им девушка полька отказалась выйти за него замуж, потому что он русский. Нанявшись корабельным кочегаром, Вениамин Алексеевич отплыл в Америку. Там он пробыл год, зарабатывая на жизнь физическим трудом. Америка ему не понравилась. «В этой стране деньги – все. Если у тебя нет заработка, нет денег, ты всюду встречаешь презрение» – так вкратце характеризовал он тамошнюю жизнь.
Прошло два-три года. Вениамин Алексеевич жил в Петербурге, решил заняться пением. В это время в городе славилась преподавательница Евгения Федоровна Лежен, сестра профессора Консерватории. К ней обратился мой брат. Немолодая, она, как истая француженка, была живая, изящная, интересная. Как часто бывает, уроки увенчалась взаимной любовью. Решили соединить свои жизни. Вениамин Алексеевич получил хорошее место в Харькове, она ликвидировала часть обстановки. Осталось достаточно, чтобы красиво начать новую жизнь. Он получал хороший оклад, она прирабатывала уроками. Я радовалась, что хоть один из братьев устроил прочно и хорошо свою семейную жизнь. Но скоро все разрушилось самым трагическим образом. Не прошло и года, как Вениамин Алексеевич, вернувшись из командировки, обнаружил, что его жена сошлась с соседом по комнате. Это был тяжелый удар. В это время у нее появились первые признаки помешательства. Вениамин Алексеевич быстро ликвидировал ее имущество и отправил ее к родным в Петербург. Болезнь быстро шла вперед, и вскоре она попала в дом душевнобольных. Я слышала, что там она еще раз вышла замуж. Вениамин Алексеевич погиб в Харькове в конце революционного 1919 года. Мне не удалось выяснить, при каких обстоятельствах это случилось.