Остальной административный персонал заключался в двух классных дамах. Совершенно ветхие от старости, они неустанно следили за поддержанием строгой дисциплины. Городское деление на касты сохранялось и в гимназии. Дочери дворцовых служащих и военных держали себя аристократками, отнюдь не смешиваясь между собой. Они были лучше одеты, приезжали и уезжали на казенных лошадях. Мы, дети педагогов, составляли третью группу, более скромную и более интеллигентную. Наша группа давала лучших учениц.
Начальница гимназии, несмотря на свои странности, была талантливым педагогом. Она преподавала французский язык, умела заинтересовать учениц и дать им знания. Выпускные экзамены по французскому языку были предметом ее славы. Было ли преподавание по другим наукам так плохо, или я не интересовалась ими – не знаю. Работала я только по французскому языку и математическим наукам. Стоило только преподавателю объяснить новое правило по арифметике, геометрии или алгебре, как я, придя домой и, пообедав, садилась за задачник. Решала задачи все подряд без исключения. Это было мое наслаждение. География, история, немецкий язык меня не интересовали. Как мне удалось окончить гимназию с наградой, никогда не работая и не имея никаких знаний по этим предметам! Красной нитью всей моей жизни прошло такое эпикурейство в работе. Нравится она мне – я работаю страстно, бескорыстно, отдаю ей всю душу. Не нравится – лучше бросить, все будет безрезультатно. Интересно, как отомстил мне немецкий язык. Меня и сейчас, в 72 года, посещают сны-кошмары – я иду на экзамен немецкого языка и ничего не знаю. Зато как радостно проснуться с мыслью, что все ненавистные экзамены уже далеко позади. Не зная никаких правил, я все-таки свободно читаю и работаю на немецком языке. Мое страстное увлечение одними предметами в ущерб другим было отмечено педагогическим советом гимназии. Мачеха была вызвана для объяснений. Очевидно, ей посоветовали принять меры, чтобы подравнять мою успеваемость. «Девочка способная, мы намечаем ее в медалистки». И какую жестокую меру она приняла – до сих пор ярко вспоминаю и не могу простить ей горе, мне причиненное. В то время в дни царских праздников устраивались походы учебных заведений в театры, причем каждый из учащихся получал коробку конфет. В выпускной год я должна была вторично участвовать в театральном походе. Давали оперу «Евгений Онегин». Прошлогодняя поездка произвела на нас, девочек-провинциалок, колоссальное впечатление. Целый год мечтали мы о предстоящей радости. Накануне вечером мачеха мне объявила, что она меня наказывает, и я не еду. Как горько проплакала я всю ночь.
Мое появление в гимназии было встречено очень приветливо. Я была объявлена «аппетитной», старшие приходили тискать и целовать меня. Нравились им мои руки и ногти, это заставляло меня быть чистоплотнее, лишний раз помыться. А вот поцелуев терпеть не могла. Мне казалось, что меня слюнявят, я отходила и незаметно обтирала щеки.
В первый же год поступления в гимназию я подружилась с Ией Голубковой, дочерью сослуживца отца. С годами наша дружба крепла и приняла какой-то поэтический оттенок взаимного обожания. Мы были так переполнены любовью, что иногда ссорились по пустякам просто от избытка чувства. Об этих ссорах Теннисон говорит:
«The blessings on the falling out
That all the more endears».
(Да будут благословенны ссоры, которые все делают дороже)
Два дня мы были чужими, на переменах ходили, обнявшись с другими девочками. Обычно вечером на другой день Ия приносила мне на дом письмо, полное тоски и нежности. Утром, придя в гимназию, мы со слезами бросались в объятия друг другу. А как радостно было примирение! Обе мы страстно любили читать, и вкусы у нас совпадали. В младших классах мы увлекались сказками Андерсена, затем перешли на Диккенса и наших классиков. Ия была первой в классе по всем предметам. Она вообще была талантливая девочка. Ее классные сочинения всегда были выдающимися и по сюжету, и по стилю. Странный человек был наш преподаватель русского языка Янковский. Вместо того чтобы отметить и развивать юный талант, он придирался к Ие и уверял, что она занимается плагиатом, и все у нее списано с классиков. «Такие сочинения – чепуха, подваренная на постном масле», – говорил он, употребляя свое любимое изречение.
Ия относилась к его оценке равнодушно, я очень горячилась. Мне казалось, что Янковский завидует своей ученице. «Ведь сам он никогда бы в жизни не написал так», – уверяла я моего друга.
Весной 1888 года мы перешли в пятый класс. Я уезжала с Антониной Александровной на дачу за город, Ия осталась в городе. В июне мы обменялись письмами, а в июле до меня дошло известие об ее смерти. У нее был менингит, она проболела только три дня. Прошла неделя, как ее похоронили.
Это было мое первое сознательное горе. Я предалась дикому отчаянию – Ии нет, я никогда больше не увижу ее! Особенно тяжела была для меня первая ночь. Я спала сАнтониной Александровной наверху на даче. Знала, что не засну, легла не раздеваясь. Когда мой плач переходил в рыдание, я, чтобы не разбудить Антонину Александровну, спускалась по лестнице в комнату мальчиков. Я чувствовала себя одинокой и несчастной, и мне хотелось быть среди людей, хотя бы спящих. Немного успокоившись, опять поднималась. У меня осталось такое впечатление, что плача и рыдая, я целую ночь ходила по лестнице.
В этом же году в сентябре произошло так называемое чудесное спасение царя с семейством около ст. Борки, когда царский поезд на всем ходу сошел с рельс и опрокинулся, а все остались живы.
Вспоминается, какой радостью было для нас, гимназисток, освобождение от занятий по случаю похода всей гимназии на Балтийский вокзал для встречи государя, который прибыл в Гатчинский дворец для свидания со своей матерью. Мы заранее прорепетировали какое-то приветствие, которое произносили в момент его выхода из вагона. Вспоминается отмена занятий в тот день и наша радость по этому поводу.
Выйдя замуж за нашего отца, наша мачеха очутилась в среде образованных жен педагогов. Мы – дети – учились, двигали науку вперед, и только желанием Елены Георгиевны подучиться можно объяснить появление в нашей семье Любови Андреевны, только что кончившей Смольный Институт. Ее нельзя было назвать красивой, но хорошая фигура, молодость, изящество делали ее привлекательной. Формально она считалась гувернанткой, но фактически не имела к нам никакого отношения. По воскресеньям, когда мы были свободны, она уезжала в Петербург. Нам с ней выделили отдельную комнату. У меня появился ненадолго свой угол. Ей было лет 18-19, мне 13. Она была очень славная, и я привязалась к ней.
Эта милая девушка сделалась героиней крупного скандала, разыгравшегося в нашем доме, который взволновал весь наш тихий городок. Началось это так: у нас в это время в доме был датский дог, громадная, страшная собака. Я ее терпеть не могла, но мачеха и Любовь Андреевна любили ее и возились с ней. Однажды в солнечный сентябрьский день Любовь Андреевна в изящном туалете взяла на цепочку дога и отправилась с ним гулять. Цепь она накрепко обмотала вокруг своей тончайшей талии. Сначала все шло хорошо, но вдруг собаке вздумалось пробежаться, и бег ее все усиливался. Любовь Андреевна сначала тоже побежала, но скоро, чувствуя, что выбивается из сил, схватилась одной рукой за фонарный столб, стараясь другой снять с талии цепочку. Это ей не удавалось. Собака яростно тянула цепочку все сильнее и сильнее. К счастью, в этот момент проезжавший мимо
В феврале 1889 года у нас состоялось празднование 25-летнего служебного юбилея отца. В гостинной был накрыт громадный стол, собралось много гостей, все было, как полагается. Много подношений, тостов и речей; роскошный обед с обильной выпивкой был заказан в гостинице. Оттуда же были официанты для обслуживания гостей.
Среди последних был наш домашний врач Павликовский. День был воскресный. Любовь Андреевна, как всегда, проводила его в Петербурге, но обещала приехать пораньше, чтобы принять участие в празднике. Она опоздала, гости уже расходились. Любовь Андреевна подсела к подвыпившему Павликовскому и стала обедать. Нужно думать, что она, кокетничая с ним напропалую, все время подливала ему и себе вина. Очевидно, она раздразнила его, он стал делать попытки обнять ее. Она вскочила, он за ней. И вот тут разыгралась дикая сцена. Он утратил совершенно человеческий образ и, крича по-звериному, стал гоняться за ней. Мачеха не растерялась, она мгновенно втолкнула Любовь Андреевну и меня в какую-то комнату, вскочила сама, заперла дверь на ключ и стала ее баррикадировать. С диким рычанием Павликовский ломился в дверь. Подоспела помощь. Отец с официантами связали отбивавшегося зверя и отвезли его домой. В эту ночь Любовь Андреевна не ложилась. В слезах она укладывала свои вещи, и уехала с первым утренним поездом. В доме одна я тяжело пережила эту разлуку. Мы никогда больше ее не видели и ничего не слышали о ней. На следующий день Павликовский пришел извиняться. Инцидент был исчерпан.
Мой отец был твердо уверен в своем долголетии. «У меня хорошая наследственность», – говорил он, – «отец и мать умерли на девятом десятке». Прекрасное здоровье, живость, моложавый вид – все, казалось, подтверждало его предсказание. Правда, был небольшой сигнал – припадок удушья месяца за два до кончины. Павликовский нашел кое-какие непорядки в сердце, посоветовал бросить курить и не пить. И вот в одну из суббот февраля 1890 года родители, как обычно, были в гостях. В два часа ночи я проснулась на своем диване в кабинете от ужасных, нечеловеческих криков отца. «Умираю, спасите, доктора...». Вскочивший Веня помог мачехе ввести его в гостиную и положить на диван. Он замолк. Приведенный Веней врач констатировал смерть от разрыва сердца. Последний вечер он провел в очень оживленном настроении – играл в карты, после ужина организовал веселые танцы. За несколько шагов до дома он почувствовал себя плохо, и через пять минут его не стало.
Панихиды, похороны, поминальный обед – все эти аксессуары смерти прошли для нас, детей, в каком-то тумане. И печаль наша относилась к потере отца, близкого нам, корнями связанного с нами человека. И только через несколько дней мы осознали, что значит потерять главу семьи, кормильца, как круто изменилась вся наша жизнь. Веня и Витя сделались живущими воспитанниками института. Квартира была ликвидирована, вещи частью проданы, частью расставлены у сослуживцев отца. Мы с мачехой очутились в одной комнатке, которую наняли почему-то у гробовщика. Опустив в землю один гроб, мы по какой-то инерции три месяца прожили среди других гробов.