Оказывается, я спал.
Я спал ровно двадцать минут…
ДОПОЛНЕНИЕ КО ВСЕМУ СКАЗАННОМУ О ВОЕННОЙ ФАМИЛИИ
Наша фамилия цепляется за взор.
Как тавро у скотины.
Хотя конечно, выражение «как у скотины», я думаю, не совсем удачное и требует всяческого смягчения.
Наверное, лучше сказать: «как у животного».
Да, так, мне кажется, лучше.
Ну так вот, чего там выкрутасничать — ни одной человеческой фамилии.
Где все эти Сумароковы, Левины, Некрасовы, Тургеневы, Карамзины? И не то, чтобы их нет совершенно, просто, я думаю, слабо выражены.
Гораздо больше Косоротовых, Изверговых, Лютовых, Тупогрызовых, Губошлеповых, а также этих, оканчивающихся на «о», — Зубро и Неожидайло.
Или Козлов.
Ну что с ним поделать.
Казалось бы — Козлов и Козлов, и слава Богу. И папа у него Козлов, и мама, и все это еще можно как-то выдержать, но когда сам ты Козлов и командир у тебя Козлов…
А в отделе кадров сидят, конечно, законченные гады, и не только потому, что, сидя в своем кабинете на анальном отверстии ровно, они умудряются получить ордена «За службу Родине» и «За боевые заслуги» безо всякого стеснения, они еще людей на экипаже коллекционируют по такому принципу, что если ты Орлов или Зябликов, то тебя в экипаж Ястребова, а если Баранов, то пожалуйте в компанию к Волкову.
Но особой любовью у этих ненадеванных гондонов все-таки пользуется фамилия Козлов.
Всех Козловых собирают на одном экипаже. А командир этого экипажа, само собой разумеется, носит ту же фамилию и при очередном назначении к нему лейтенанта говорит «Ну все! Это им так не пройдет!» — и спешит передать свое возмущение командиру дивизии.
— Товарищ комдив! — врывается он к начальству, которое всей этой окружающей нас жизнью давно уже лишено вдумчивого человеческого обличья и носит фамилию Тигров. — Я отказываюсь терпеть от отдела кадров все эти издевательства. Опять! Опять лейтенант Козлов!
— Антон Саныч! — вздыхает начальство, утомленное собственным непрекращающимся трудоголизмом, то есть тем, что по триста дней в году приходится в море пропадать. — Ну вы же просили командира электронно-вычислительной группы. Вот вам и дали. Я уже разбирался с этим вопросом. Прошли те времена, когда мы что-то требовали. Прошли, Антон Саныч, безвозвратно. Поймите вы, наконец, людей нет. На дивизию прибыли два лейтенанта указанной специальности — Козлов и Сусликов. Ну что, хотите Сусликова?
Оторопевший командир говорит: «Нет!».
— Ну, слава тебе Господи, — устало вздыхает комдив, а когда его каюта пустеет, он еще какое-то время сидит совершенно безразличный ко всему, а потом вдруг в глазах его появляется дуринка, он произносит вполголоса: «Ну-ка, где эта орденоносная сука!» — и вызывает к себе начальника отдела кадров по фамилии Пидайло.
СЕМЬ СЛОВ
«Контр-адмирал Дмитрий Федорович Сковорода был необычайно умен», — так можно было начать и этим можно было бы и ограничиться, и это был бы самый короткий рассказ, состоящий из семи слов, и в нем все было бы в полном достатке: и ум, и суть, и такт — и тогда абсолютно излишним выглядело бы добавление, сделанное непосредственным военоначальником адмирала Сковороды, полным адмиралом Леонидом Антонычем Головней в окружении таких же адмиралов: «Попробовал бы этот мудак быть идиотом!» — которое относилось, видимо, и не к личности Сковороды в целом, но касалось, скорее, вопросов стратегических, реже тактических, технологических, композиционных по существу или же даже духовных, и уж совсем невозможно было бы приткнуть куда-либо мысли некоторых его, Сковороды, подчиненных о том, что пошли в свое время зачем-то совсем не туда, куда следовало бы переместиться под руководством вышеупомянутого козла, и там он придумал нечто такое, ТАКОЕ, что еле всплыли с перепорченными лицами, с дифферентом на корму, погнув перископ, потеряв все аварийно-спасательные буи, затопив шахту навигационного прибора «Самум», который по приходу срочно выгрузили, чтоб хоть как-то сохранить, а то ни туда ни сюда, да повезли его сдавать, а там не принимают, потому что никто ни с кем не договаривался, и тогда, в сердцах, бросили его у входа, потому что временем свободным совершенно не обладали,и он простоял там целый год, и множество раз замерзал и оттаивал, замерзал и оттаивал, плавно переходя из одного плачевного состояния в другое, куда более плачевное, описать которое здесь не представляется возможным, и вот уже кто-то заговорил о воровстве, да так споро и горячо, что никак не унять, и рукой все машет и машет, и все о них, о консервах, а особенно о севрюге в томатном соусе и о балычке со слезами жира на тонких и нежных ломтикам, и кто-то крикнул «Без генералов у нас не воруют!» — и пошло, поехало, побежало, полетело кувырком, как это и водится в нашей милой стороне.
А ведь на все это хватило бы одной только фразы: «Дмитрий Федорович Сковорода, контр-адмирал, между прочим, был необычайно умен».
Я НЕ ЗНАЮ ПОЧЕМУ…
мы так любим собственное начальство. Что-то в этом есть такое, этакое, мохнатое, непростое, неповерхностное.
Что-то от глубины, когда все были холопами.
Что-то оттуда, чистое, как роса или слеза гиппопотама.
Вот смотришь иногда на наше лицо — оно еще потеет под фуражкой, — принадлежащее герою, а он глядит на начальство так, что все, казалось бы, самое невероятное готов для него совершить, изготовить.
Сначала, правда — нельзя не сказать, — он производит впечатление человека с чувствами, но потом становится ясно, что что только наше несчастное начальство ни придумает, он все для него сотворит и исполнит, даже самое неприглядное, смердящее втуне.
Даже не знаю, за что при описании этого явления браться и как все соблюсти, чтоб, с одной стороны, был несомненный герой, а с другой — чтоб поменьше оно напоминало то самое положение, когда начинает казаться, что что ни лизни — все впрок.
Так что думайте сами. Вот вам невеселая история про Гришу Горчичного, командира катера, который вез на своем быстроходном, летучем корыте сухопутного маршала и от осознания всего, и напряжения даже на ветру блестел от пота, как арабский бриллиант, клянусь тесным тем местом.
И когда они (я не только катер имею в виду) на всех порах развернулись красиво, чтобы к пирсу подойти — а катер ведь бежит по воде, как галька, брошенная умелой рукой в несомненную гладь, — то увидели на пирсе матроса.
Тот сидел и удил рыбку.
А это же нельзя так сидеть и удить. Это же несомненное оскорбление, может быть, пирсу или что еще пуще: несоответствие, может быть, всякое!
Потому и сказал маршал Гришеньке:
— А ты толкни пирс. Пусть морячок в воду упадет.
А чем начальство невероятней, тем очевидней к нему любовь и понимание.
Гриша даже не думал ни о чем промежуточном. Он от чувств к тому глупому маршалу задохнулся и сейчас же направил катер носом в пирс. А уж как они втемяшились — это ж надо было посмотретъ.
Катер-то в те времена, кургузые, был фанерный для легкости прохождения минных полей, мать твою рать, и как он вперился в пирс — это ж просто божье везение, что он сразу не захлебнулся, не затонул, потому что от удара нос вовнутрь у него провалился.
Маршалу некогда было, он ушел, а катер потом висел на лебедке — благо что рядом была, — чтоб под воду совсем не уйти.
Самые дотошные поинтересуются упал, ли моряк от толчка. Да вы что, мармеладные, — ответим мы им.
Он даже не заметил, что его сбрасывали, поскольку пирс даже не шевельнулся Смотал удочки и все такое.
ДОКТОР УХО
— Доктор Ухо…
— А что тут удивительного? — выдавил из себя старпом. На подведении итогов обсуждалась фамилия нового корабельного врача, и старпом не упустил возможности высказаться по этому поводу. — Самая медицинская фамилия. Хорошо еще, что не доктор Скелет, Позвоночник или Желудок. Или вот Доктор Печень. А? Как вам, например, доктор Печень? Или прозектор Кишечник, дерматолог Клоака… А еще может быть врач Холера… О, Господи…
Тем и закончилось обсуждение, а на следующий день медик Ухо от переживаний по случаю того, что его назначили не в госпиталь, а сразу на вонючее железо, на улице напился и упал с грохотом навзничь.
Его дотащили до корабля и бросили в амбулатории. Он пришел в себя и от страха перед случившимся съел пятнадцать таблеток, от которых он проснулся только через две недели.
— Ухо! — орал старпом, стоя над усопшим Гиппократом. — Доктор Ухо! А также Скелет! Позвоночник! Желудок! Кишечник и Клоака! Что вы себе позволяете, врач Холера!..
А Я ВАМ ГОВОРЮ,
что флот наш не победить!
Не придумали еще такого средства. У нас может быть все: корабли гибнут, дохнут, взрываются, горят, тонут, у них отрывает винты, они сталкиваются, и пробоина выворачивает им внутренности, у них лопаются трубопроводы и гидравлика через незначительный свищ под давлением в сто атмосфер превращается в факел, в туман, и в нем все время кто-то бегает и орет, вроде от страха и боли, а на самом деле от нетерпения, от желания помочь, от поиска необходимого решения, от жизни, от силы.
Видели бы вы, как они тонут, эти наши корабли! Они тонут, а ты, слава Богу, в стороне, а не там, в кипящей воде, в мешанине, куда летят всякие обломки и разное такое, и что-то все время валится на голову, неукоснительно бомбит.
Тогда ты застываешь, если ты все еще в стороне, при наблюдении за столь величественной картиной, и она овладевает тобой целиком, а заодно и твоим воображением, которое рисует черте что, но все это потом — все эти игры воображения, — а пока ты не можешь отвести глаз, ты толчешься где-то рядом, вздрагиваешь тогда, когда вздрагивает и корабль, ты наклоняешься вместе с ним, становишься на попа, погружаешься медленно, а потом переламываешься пополам и падаешь, падаешь и внутри у тебя болит каждая жабра, печенка или же селезенка.
Знаете, ведь у нас в отсеке все рядом: и то, что должно взорваться, и то, от чего оно взрывается, а потом что-то пластмассовое выгорает совершенно окончательно совсем, и в отсек пошла, пошла вода — сперва пошла, а затем и поперла.
А ты перед всем происходящим такой совершенно незначительный, абсолютно несказанно маленький и невыразительный, и тебе предписано ходить, охраняя все это безобразие, но так, чтоб чего-нибудь не задеть, не коснуться, не дотронуться, не облокотиться, не опереться, а иначе — взрыв и убиение через обгорание и утопление.
И так у нас существуют огромными периодами, можно сказать даже годами. И с каждым годом оно — это самое — все более и более готово к воспламенению и погребению. А ты, как какой-то, ей богу, дельфин, помещенный в тесный аквариум, должен умнеть на глазах, приобретая прозорливость и все большую и большую гибкость и проворство, чтоб обходить все эти смертоносные преграды и препятствия.
И при этом ты брошен — о тебе не думает никто. Даже не вспоминает.
Ты покинут — но все как-то веришь, что не совсем.
Ты предан — но все еще любишь своего предателя
Опасность — вот от чего работает твой ум. Ты с ней один на один. Десятилетиями. Она нужна тебе. Необходима Чтобы тренировать ту самую изворотливость, без которой ты уже не можешь обойтись.
Ты, как кошка, готов в любую секунду упасть на спину и выставить вперед свои цепкие когти.