– Я могу, – уверенно кивнул Меловани. – Я, Лаврентий Павлович, артист. Я очень хороший артист. Но я все-таки не решаюсь взять на себя такую ответственность.
– Зато я решаюсь взять эту ответственность за тебя на себя. И ты можешь себе представить, что с тобой будет, если ты не оправдаешь моего доверия. Но прежде у меня к тебе вопрос: эти усы у тебя настоящие?
– Никак нет, Лаврентий Павлович, это накладные усы. Я их наклеил, чтобы вам показать, как я приблизительно буду играть товарища Сталина. Но на улицу я никогда не выхожу в образе товарища Сталина. Чтобы никто не подумал, что я выдаю себя за товарища Сталина.
– Хорошо, – кивнул Берия лысой своей головой, – завтра поедем к товарищу Сталину. Усы дай мне. Я их возьму с собой, ты их наклеишь, когда я скажу.
31
На следующий день «ЗИС» наркома ГБ опять оказался у знакомого зеленого забора. Теперь пассажиров было двое: сам нарком и народный артист Меловани. Нарком был в длинном пальто с суконным верхом, каракулевым воротником и в каракулевой шапке-пирожке, под барсучьей шубой артиста был темно-синий бостоновый костюм с галстуком в горошек. Оба гостя прошли обычную процедуру обыска и проверки, которая на этот раз оказалась довольно поверхностной: даже на накладные усы в портфеле Лаврентия Павловича охрана не обратила внимания. Может быть, потому, что они не относились ни к огнестрельному оружию, ни к колюще-режущим предметам.
Сталин был, к счастью, в добром настроении и встретил гостей радушно, в прихожей. Был он в маршальском мундире с двумя золотыми звездами на груди – Героя Советского Союза и Героя Социалистического Труда. Мундир, впрочем, был непарадный, то есть выглядел более или менее скромно.
Сталин и Берия, приветствуя друг друга, обнялись, после чего Берия представил Меловани:
– Вот, дорогой Коба, привел народного артиста, который, как ты знаешь, исполняет роли Сталина, то есть тебя играет во многих фильмах. Тебе, я помню, «Крушение Берлина» очень понравилось.
– Не очень, – возразил Коба, подавая руку Меловани. – Не очень, – повторил он, глядя артисту в глаза, от чего тот съежился. – Фильм не очень понравился… – он сделал паузу, – но понравился. И уточнил еще раз: – Понравился, но не очень. Значит, – обратился он уже прямо к Меловани, – вы хотите вжиться в образ товарища Сталина и пожить примерно в тех же условиях, что товарищ Сталин?
– Я только хотел…
– Я понимаю, – перебил Сталин. – Вы хотел. Все хотел. Каждый хотел. Я предлагал вам начать с Туруханской ссылки, но вам, как я слышал, мое предложение, как говорится, не улыбнулось.
Народный артист опять перепугался. Он подумал, что если он скажет, что предложение Сталина ему, да, понравилось, то Сталин действительно пошлет его в Туруханскую ссылку. А если он скажет, что не понравилось, то Сталин рассердится и тоже пошлет его в Туруханскую ссылку или еще дальше. Еще он подумал, что вождей, при всей любви к ним, лучше видеть на портретах, а не живьем.
– Нет, почему, – начал он оправдываться. – Я хотел. Я хочу все, что вы хотите хотеть…
– Ничего, не оправдывайтесь, – перебил его Сталин. – Как говорят русские люди, оправдываться будете в милиции. Шучу, шучу. А пока зайдем сюда.
Сталин нажал на кнопку в стене, и невидимая прежде дверь повернулась на три четверти, открыв за собой небольшую комнату размером примерно три метра на четыре. Железная кровать, не никелированная, а простая, крашенная зеленой масляной краской и похожая на тюремную. Стоит головой к стене. Соломенный матрац застелен серым суконным солдатским одеялом. Из подушки даже торчит солома. Над головой скромное бра. У кровати простая сосновая тумбочка. На ней две книжки: «История ВКП(б)» и «Преступление и наказание». На стене, покрытой бесцветными обоями, несколько картинок, вырезанных из журнала «Огонек» и прибитых гвоздями.
Сталин сказал:
– Вот так живет товарищ Сталин. Вы хотите пожить в подобных условиях?
– Товарищ Сталин, ради вас, – Меловани приложил руку к груди, – ради вас я готов спать на чем угодно! Даже на гвоздях.
– Ну, – заулыбался Сталин, – на гвоздях – это пока не нужно. На гвозди – это только Лаврентий Павлович, он живодер известный, может уложить человека. Я такого артиста на гвозди… нет, нет. Разве что, если будете репетировать роль Рахметова.
У Меловани отлегло от сердца. Настолько отлегло, что он даже осмелел и спросил, зачем товарищу Сталину картинки из журнала «Огонек», когда у него есть возможность, хотя бы временно, взять из музеев хоть Репина, хоть Рембрандта.
Он спросил так и съежился, опять испугавшись, а вдруг товарищ Сталин рассердится. Но товарищ Сталин не рассердился. Товарищ Сталин сказал:
– Вы знаете, генацвале, если я начну таскать картины из государственных музеев, то все мои министры, маршалы и секретари обкомов тоже потащат изо всех музеев все к себе. Поэтому я не буду подавать им дурной пример.
– Ты, Гога, прежде всего, должен понять, – добавил Берия, – что товарищ Сталин – очень скромный человек. И в скромности своей он велик. И еще ты должен знать, что товарищ Сталин очень много работает. К сожалению, слишком много работает. Он работает на износ, но мы не должны смотреть на это равнодушно. Коба, дорогой, – обратился он к Сталину, – мы тут с товарищами советовались и решили, что ты слишком много работаешь. Мы должны тебя разгрузить. Вот я к тебе привел товарища Меловани. Ты видишь, как похож на тебя товарищ Меловани? Когда он надевает усы, он становится так похож, что родная мама вас бы не отличила.
При словах «родная мама» Сталин нахмурился. Он догадывался, что его родная мама не Кеке Джугашвили, но кто на самом деле его родил, он сам точно не знал. Тем не менее, когда упоминалась так или иначе его мать, он испытывал, сам не зная почему, неприятное чувство.
Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.
Когда она стояла, босая и раздетая, привязанная к столбу, люди подходили к ней, называли сукой и плевали в лицо. В таком положении видела ее Нюра, случайно проходившая через площадь. Наверное, вспомнив, как Любовь Михайловна выгоняла ее с работы, должна была Нюра возрадоваться, отомстить, плюнуть в лицо и спросить, кто же из них спал с немцем, но Нюра была женщина немстительная, сердобольная. Глядя на бывшую начальницу, она ничего, кроме сочувствия, не испытала. Она даже стала говорить людям:
– Да что ж это такое? Да что ж это вы делаете? Да что ж вы за звери такие? Она ж голая и босая, в сосульку скоро превратится, а вы в нее плюете.
Но народ, в большинстве своем женского пола, был сильно тогда озверевши. Впрочем, народ бывает озверевши всегда, и в легкое время, и в тяжелое, а в то время особенно. Нюра стала защищать свою бывшую начальницу, народу это не понравилось, и одна баба в городском мужском пальто сказала: «А что это за фря и чего она за эту хлопочет?» А другая предположила: «Небось тоже такая же, вот и хлопочет». А третья сказала, что ее тоже надо бы к этому столбу с другой стороны привязать для равновесия. И толпа стала вкруг Нюры сгущаться. Но тут послышался крик:
– Да что вы, бабы, орете и на что напираете! Это же Нюра Беляшова, у ей муж на фронте воюет летчиком.
Бабы вокруг растерялись, и пока они думали, считать ли Нюриного летчика смягчающим вину обстоятельством, Катя – телеграфистка (это она и кричала) вывела Нюру за руку из толпы и стала ругать за чрезмерную отзывчивость, за то, что Нюра забыла, как Любовь Михайловна с ней самой обошлась. А потом спросила: «Ты-то обратно на почту пойдешь?»
– Я-то пошла бы, – ответила Нюра, – да кто ж меня примет?
– А я и приму, – сказала Катя. – Я ж теперь буду заведовать почтой. Я и приму. Тем более что Иван твой нашелся.
– Чо-о?! – не поверив своим ушам, вскрикнула Нюра.
– А вот не чо, а нашелся. Пойдем, увидишь, чо покажу!
6
Быстро добежали до почты, и там, как войдешь, сразу направо, на доске, где висели образцы почтовых открыток и телеграмм, где объявления всякие вывешивались и приказ об увольнении Нюры когда-то висел, там теперь была пришпилена кнопками статья из газеты «Правда». Нюра сразу увидела напечатанный большими буквами заголовок:
«ПОДВИГ ИВАНА ЧОНКИНА»
Все еще не веря своим глазам, она приникла к тексту и, шевеля губами, прочла все от начала до конца, от конца к началу. В очерке автор расписал дело так. Летчик Энской части (во время той большой войны все поминавшиеся в советской печати воинские части и объекты военного значения по соображениям секретности назывались Энскими) Иван Чонкин, сбитый в неравном воздушном бою фашистскими стервятниками, вынужден был посадить свой истребитель на захваченной врагом территории в районе города Энска. Естественно, немцы решили его пленить и захватить самолет. Посланный с этой целью отряд отборных головорезов СС не только не сумел этого сделать, но сам был захвачен в плен отважным воином. Затем в дело вступил целый полк. Чонкин оказал ему достойное сопротивление и, будучи контужен, один держал оборону несколько часов до тех пор, пока ему на выручку не подоспела Энская дивизия генерала Дрынова.
Все, кто в тот час был на почте, радовались за Нюру и поздравляли ее. Только Верка из Ново-Клюквина разозлила Нюру сомнением:
– А твой ли это Чонкин?
– А чей ж еще, как не мой? – отозвалась Нюра. – Мой летчик, и этот летчик. Мой Чонкин Иван, и этот Чонкин Иван. Думаешь, много на свете Иванов-то Чонкиных?
– Да уж и не думаю, что мало, – качнула головой Верка. – Не больно уж и фамилия редкая.
Бывают же такие люди, особенно женщины, которые обязательно, даже не со зла, а по дурости, скажут вот, не удержатся, что-нибудь такое, отчего портится настроение и теряется аппетит.
Но что бы Верка ни говорила, а Нюру с ее уверенности не сбила, что нашедшийся Иван Чонкин – это ее Иван Чонкин, ее и никакой другой. У нее еще был довод, который она никому не высказала, а в своем уме держала, что на подвиг подобный никто, кроме ее Ивана, может, и не способен, а он способен, и точно такой же уже совершал на ее глазах и с ее посильной помощью.
7
Прибежала Нюра с газетой в Красное, все избы подряд обошла, всем статью про Ивана показывала. И Тайке Горшковой, и Зинаиде Волковой, и даже бабу Дуню своим вниманием не обделила. Бабы охали и ахали. Одни радовались искренно, другие притворно, третьи непритворно завидовали. Нинка Курзова, так же как Верка из Ново-Клюквина, пыталась охладить Нюру соображением, что, допустим, это даже и тот Иван Чонкин, так что толку, если он живой, а ни разу хотя бы короткого письмишка не написал?
– Мой-то охламон, почитай, каждый день пишет. Я даже не представляю, когда же он там воюет, откуда столько бумаги берет.
И в самом деле Николай радовал жену своими посланиями чуть ли ни каждый день, причем не какими-нибудь, а написанными стихами. Раньше Нинка и не подозревала в Николае никаких поэтических способностей, а тут на войне талант стихотворца вдруг неизвестно с каких причин прорезался, и писал Курзов один за другим длиннющие письма с рифмованным текстом такого, например, содержания:
Вчерась ходили мы на бой,
Фашиста били смело.
Сказал командир наш молодой:
Вы дралися умело…
Не плачьте вы, жена-красотка,
И вы, старушка-мать.
Домой вернемся мы с охоткой,
Вас будем обнимать.
– Все врет, все врет, – сердито ворчала Нинка. – Пишет незнамо чего, правду, неправду, ему лишь бы складно. Старушку-мать к чему-то приплел, а старушка-то мать уж три года как померла. Зачем такую дурь-то писать?